Летний снег по склонам - Николай Владимирович Димчевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Достал трубку, набил махоркой, захрипел мундштуком, раскуривая.
— Боль острая? Может, новокаин вкатить? У нас есть новокаин.
Савельев отказался, попросил махорки. Скрутил козью ножку, хоть вообще-то не курил, но тут захотелось закурить. Пахнуло чем-то давним, детским — переездами, тесными станциями, бесприютностью суровых пространств... Да, именно бесприютностью пах махорочный дым. Запах этот тревожил сейчас, вселял жалость к себе самому.
Савельев бросил окурок. Надо ехать, и скорей. Но с Прохором ехать не хотелось. Да тот и сам не выказывал желания отправляться на станцию. Едва Савельев пересел к Кузьмину, Прохор отвел свою упряжку в сторону, осмотрел сбрую и нетерпеливо ждал, когда можно соваться и лететь в третью бригаду.
— Довези уж меня сам, Семен Петрович, — попросил Савельев.
Кузьмин наклонился, глянул из темноты капюшона, похрипел трубкой:
— Пожалуй что... И новокаин возьму на всякий случай.
Выпрямился, заслонив собой весь свет, распорядился, чтоб аргиш продолжал путь и чтоб ждали его завтра к ночи или послезавтра к утру. Потом помог Савельеву устроить ногу, взгромоздился рядом. От него исходило спокойствие и уверенность. Савельев прислонился к мохнатому гусю, будто спрятался от всех напастей.
Они тронулись на запад, а весь аргиш на северо-восток, к видневшемуся в тяжелых облаках черному камню Полярного Урала.
За оврагом начались заросли тальника. Сначала Кузьмин выискивал проход между кустами, но они вставали сплошной стенкой, и пришлось погнать оленей прямо на них.
— Держись крепче, — предупредил Кузьмин и спрятал трубку в рукав.
Нарты заваляло, резко и свежо запахло горечью содранной тальниковой коры и мятым багульником. Ветки со свистом распрямлялись за спиной.
Савельев держался на одних руках — от напряжения кинуло в пот. Но с Кузьминым он ехать не боялся, и спокойствие это придавало сил. Он знал, что заросли тут не широки — потом начнется равнина и упряжка пойдет спокойней...
Нарты на миг остановились — под передок попал толстый стволик тальника.
— Кщ-кщ-кщ! — зашипел Кузьмин.
Олени рванули, что-то хрустнуло внизу, под сиденьем, нарты резко накренились, осели. Савельев, чудом удержав больную ногу от удара, упал на ветки. Подумал — нарты перевернулись. Он так и остался лежать, проверяя, не сломал ли чего...
Но еще прежде чем он упал, Кузьмин сумел ловко соскочить, и уж когда соскочил, понял, что ловкость эта была оплошкой — не удержал Савельева, дал ему упасть.
Остановил упряжку, наскоро осмотрел нарты — лопнула планка под сиденьем; от удара выскочили копылья — все развалилось и ехать дальше не на чем... Выругался в сердцах, подбежал к Савельеву.
— Жив, что ль? Полежи пока — побегу наших звать. Нарты сломались.
Кипулся назад, на взгорок, путаясь в кустах, кляня тальник, и нарты, и самого себя — не взял ни топора, ни веревки, понадеялся на близкий путь. Вся надежда теперь на горло.
Выскочил к высокому берегу оврага, закричал что есть мочи. Показалось — вдали шевельнулся туман, потревоженный чьей-то уходящей упряжкой... Закричал еще, надсаживая горло. Никто не отвечал, и туман стелился в низине ровной плотной пеленой...
А Савельев так и лежал на левом боку — встать все равно не мог. Нога не слишком болела, даже притихла — случайно отыскалось удачное положение, — и не хотелось ее тревожить. Перед глазами — росные листья, дурманно пахнущий багульник и перышко куропатки, прилипшее к сырой ветке. Повернул голову — светлое ночное небо и на нем неподвижное черно-синее облако. Все спокойно, не шелохнется, будто во всем мире вовсе нет никакого движения. Гонка с Прохором и неудачное начало с Кузьминым — какие-то странные исключения, а обычное состояние — эта недвижность земли и неба...
Слишком скор был переход от быстрой езды, от ждущего дела, от свежих сил, взбодренных тундровой прохладой, к неподвижности, к нежданному увечью, к беспомощности. Савельев чувствовал отупенье, скованность, дремоту. Его почти перестала волновать поломка нарт. Вот бы и лежать так на боку, смотреть в небо, уснуть, проснуться и снова лежать. Только голос Кузьмина кричал о тревоге, о том, что надо встряхнуться, помочь наладить парты, добраться до поселка, до больницы, поправить ногу, вернуться в тундру — закончить дело. И голос этот было тяжело слышать, потому что хотелось лежать, спать. Савельев вдруг понял, что поднялась температура — его зазнобило, захотелось укрыться теплым, захотелось в чум, к костру или лучше в дом...
И подумалось, как тяжело и страшно было тогда Люде здесь, в этой же тундре. Ее долго, медленно везли на нартах, и каждый шаг, каждый толчок грозил непоправимым... И не хватало воздуха, и неоткуда было взять его, этого воздуха... А Савельев совсем не чувствовал, что воздух разрежен. Только когда пешком поднимаешься на плоскогорье у самой подошвы Урала, быстро устаешь, но и это проходит.
И впервые ему стало понятно, какие это тяжелые, дальние края и сколько сил они отбирают, и какие опасности таят. В повседневности, в суете и гонке тундра казалась заурядным местом работы, некогда было посмотреть со стороны...
От земли тянуло холодком. Савельев сильно вспотел, пока ехал, — сейчас испарина остывала и тело пробирала дрожь. Лихорадило приступами — то затрясет и в ноге отдается, то отпустит и, кажется, теплеет.
Хотелось пить, но не воду из ручья — она ледяная — хотелось горячего чая или чего-то еще, непонятно чего. Повернул голову, лег щекой на сырую ветку и увидел морошку — ярко светился ее желтый фонарик. Пролез рукой вниз, дотянулся, положил в рот ягоду, подержал на языке, смакуя кисловато-сладкий, щедрый сок. Вот чего хотелось — морошки! Еще бы найти ягодку. Пошарил глазами вокруг — больше не было.
Не сосчитать, сколько он провел в тундре — и один, и не один. А так вот лежал первый раз, и впервые чувствовал беспомощность перед этой землей, источающей сырой холодок, перед простором неба, перед оленями, прилегшими неподалеку и щипавшими листья низкорослых березок. Он словно попал в незнакомый мир, где надо все начинать сначала, ко всему присматриваться, учиться, узнавать...
Там, у оврага, затрещали кусты. Если б Кузьмин возвращался ни с чем, один, — такого шума не наделал бы. Выходит, докричался. И должен был докричаться — не так