Русская литература XIX–XX веков: историософский текст - И. Бражников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сравнение революционных событий с восстанием Сатаны стало распространено после Французской революции в кругах католических традиционалистов Франции и Германии. Это представление восходит к ветхозаветной апокрифической метафизике книги Еноха. Использование католическими кругами этого апокрифа (вне зависимости от реальной связи) несло очевидную пропагандистскую цель: фактически легенда использовалась для сакрализации буржуазного социального уклада и для придания институту собственности «священного» характера.
Первые революционеры (в России им был, прежде всего, А. И. Герцен) руководствовались другой логикой: они остро сознавали, что несправедливый, ничего не имеющий общего с христианством капиталистический строй не мог быть связан с Божественным миропорядком, а следовательно, борьба с ним священна. Исторический пример для оправдания своей борьбы они видели, как это ни парадоксально, в раннем христианстве. Иванов-Разумник первым обратил внимание на ранние драмы Герцена, где тот впервые воплотил идею революционности христианства. «Он [Герцен] первый, – восклицает апологетически Иванов-Разумник, – еще в юношеских драмах своих! – провидел борьбу мира старого с новым и понял, что русскому скифу дано будет принять в борьбе этой решающее участие»182.
В России первую феноменологию революции разрабатывают именно Герцен и Ф. И. Тютчев. Они практически одновременно начинают писать о революции под влиянием событий в Европе 1848–49 гг. До них можно говорить лишь о заимствовании и адаптации тех или иных западных идей. У Тютчева идея революции эсхатологическая. Он обоснованно видел корни социальных революций в римо-католической духовности, он, как известно, вообще отождествлял Революцию и Запад: «Итак, согласимся, – писал он, – что Революция, бесконечно разнообразная в своих этапах и проявлениях, едина и тождественна в своем главном начале, и именно из этого начала, необходимо признать, вышла вся нынешняя западная цивилизация»183. Революция и Христианство абсолютно противоположны, между ними не может быть ничего общего: «Революция же, прежде всего – враг христианства. Антихристианский дух есть душа Революции, ее сущностное, отличительное свойство. Ее последовательно обновляемые формы и лозунги, даже насилия и преступления – все это частности и случайные подробности. А оживляет ее именно антихристианское начало, дающее ей также (нельзя не признать) столь грозную власть над миром»184.
В отличие от Тютчева, Герцен развивает взгляд на раннее христианство как на социальную революцию, разрушившую Римскую империю и в корне изменившую историю. Когдато революционное, разрушившее Империю христианство, в Новое время застыло в «мещанстве». Мещанство и есть решающий признак старости цивилизации. Этому ходу герценовской мысли весьма сочувствовал консерватор и «охранитель» К. Н. Леонтьев, об этом же писал и антиреволюционно настроенный Ф. М. Достоевский. Но если Герцен полагал, что теперь революция, продолжая дело раннего христианства, разрушит старый прогнивший мещанский мир, то Леонтьев вслед за Тютчевым считал революцию неразрывной составляющей и верным признаком этого гниения. У Герцена не было иллюзий, он точно так же понимал противоположность революции и христианства, но расставлял прямо противоположные оценки: «Мы присутствуем при великой драме; – у кого нервы слабы, могут идти в поля, в леса. Драма эта не более и не менее, как разложение христиано-европейского мира», – писал он в 1848 г. из революционной Европы.
В литературе нового времени связь Христа и революции отражена в известном романе Э.-Л. Войнич «Овод»: Артур сидел в библиотеке духовной семинарии в Пизе и просматривал стопку рукописных проповедей… Отец ректор, каноник Монтанелли, перестал писать и с любовью взглянул на черную голову, склонившуюся над листами бумаги. Артур – будущий революционер, «Овод». Он не семинарист, но активный читатель семинарской библиотеки. На него с отеческой любовью смотрит учитель-священник. Но вскоре окажется, что он является отцом юноши и в прямом смысле этого слова. Вспомним и самую пронзительную сцену романа – разговор теперь уже кардинала Монтанелли с социалистом Артуром. Весь драматизм ее в том, что социалист-революционер – незаконный сын кардинала.
В этом конфликте скрыта историческая правда. «Пламенные революционеры», получив зачастую семинаристское образование или будучи детьми священников и преподавателей духовных семинарий, становились своеобразными пророками пролетариата. Христианство в XIX и особенно в XX в. буквально порождало социализм. Но исторически, экономически, политически Церковь как в европейских странах, так и в России была связана с «цивилизацией», освящая ее институты, в том числе институт собственности, отрицаемый социалистической доктриной. Здесь скрывалось зерно тех исторических потрясений, которыми был столь богат XX в. Возьмем другой диалог из того же романа:
«– Куда зовет тебя твое сердце? – спрашивает Монтанелли.
Артур поднялся и ответил торжественно, точно повторяя слова катехизиса:
– Отдать жизнь за Италию, освободить ее от рабства и нищеты, изгнать австрийцев и создать свободную республику, не знающую иного властелина, кроме Христа!
– Артур, подумай, что ты говоришь! Ты ведь даже не итальянец!
– Это ничего не значит. Я остаюсь самим собой. Мне было видение, и я исполню волю Господа.
Снова наступило молчание.
– Ты говоришь, что Христос… – медленно начал Монтанелли.
Но Артур не дал ему докончить:
– Христос сказал: «Потерявший душу свою ради меня сбережет ее».
Утопический республиканизм Артура здесь, как видно, прочнейшим образом связан с его христианскими убеждениями, революционная деятельность находит свое основание и оправдание в своеобразном апокалиптизме, мистике. Очевидно, что для Артура Христос и революция – синонимы. Молодой Артур столь же ревностный католик, сколь и ревностный революционер. Действительно, среди тех, кто боролся за объединение Италии, активнейшую роль играли христиане. Но их деятельность, разумеется, не только не получала благословения высших католических кругов, но зачастую и подвергалась анафеме, как, например, в известном «Силлабусе» (1865 г.) папы Пия IX. Именно в этих кругах, приблизительно в это время и возникла интерпретация революции как «сатанизма», которую А. Ф. Лосев вслед за С. Нилусом приписывает преподобному Серафиму Саровскому.
Между тем в католичестве с самого начала существовала целая революционная традиция, основанная на особой экзегезе Священного Писания.
Предпосылки революционности находятся уже в самом тексте Евангелия в его латинском переводе. В самом латинском термине «революция» (лат. revolutio – откат, отворот) заложена семантика возврата, повторения. Глагол volvo (volvī, volūtum, ere) означает катать, катить, сбрасывать, кататься, валяться. Он очевидным образом связан с velo (vēlo, āvī, ātum, āre) – закрывать, покрывать, окутывать, закатывать. Revolvo дает: катить назад (откатывать); проходить в обратном направлении, вновь разжигать, снова разворачивать, опять раскрывать, перечитывать. Revelo соответственно: открывать, обнажать; раскрывать, разоблачать, разъяснять. Revelatio – Откровение, точный перевод греческого «апокалипсиса». Таким образом, полное совпадение семантики двух этих родственных корней (vel– и volv-) происходит в значениях раскрытия, разворачивания.
Революция, по точному смыслу слова, – это переворот, который, однако, следует понимать не как необратимую перемену верха и низа, но скорее как оборот колеса, при котором то, что поворачивается, то, что вовлечено в оборот, всегда возвращается в исходное положение. В Александрийской библиотеке все книги представляли собой свитки, и, чтобы прочитать книгу, необходимо было развернуть свиток. Процесс разворачивания назывался по-латыни эволюция, а обратный процесс сворачивания – революция. Revolutio, таким образом, родственно revelatio, и смысл этот можно понять как обнажающее, снимающее покровы, открывающее истинное положение вещей возвращение к первоначалу.
Вульгата дает ряд интересных случаев употребления revelo и revolvo. В Евангелии от Луки (наиболее богатом на словоформы с искомым корнем), когда Христу дают книгу пророка Исайи, говорится, что Он раскрывает ее: ut revolvit librum (4:17). В другом месте Христос радуется, что Господь утаил истину от мудрых, но открыл ее (греч. απεκα’λυψας) младенцам: abscondisti haec a sapientibus et prudentibus et revelasti ea parvulis (10:21). В Новом Завете вообще часто говорится об «откровении», и это, как правило, различные формы от revelatio, например: lumen ad revelationem gentium et gloriam plebis tuae Israhel (Лк. 2:32: свет к откровению язычникам и славу народа Твоего Израиля). В Синодальном переводе, кстати, «откровение» здесь (греч. αποκα΄λυψιν) заменено на «просвещение». О смысле и последствиях такой подмены мы будем говорить позже. Или, известное изречение Христа: nihil autem opertum est quod non reveletur neque absconditum quod non sciatur (Лк. 12:2: Нет ничего сокровенного, что не открылось бы, и тайного, чего не узнали бы). В Первом послании Коринфянам ап. Павла слово «откровение» оказывается синонимом «явления» – второго пришествия Христа: ita ut nihil vobis desit in ulla gratia expectantibus revelationem Domini nostri Iesu Christi (1 Кор. 1:7: Так что вы не имеете недостатка ни в каком даровании, ожидая явления Господа нашего Иисуса Христа).