На рубеже столетий - Петр Сухонин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Другие, напротив, с самого первого дня как он стал приближенным, старались его сбить, спутать, столкнуть — чем-нибудь компрометировать. Иногда расскажут ему анекдот, событие, обстоятельство, чрезвычайно ему, кажется, любопытное. Он передаст этот анекдот или событие государыне, думая ей угодить, рассеять, развлечь, а та сердится, говорит: как можно такой вздор говорить или такому вздору верить! А почему он мог знать, что это вздор? Раз, например, сказали ему, что завтра, после солнечного заката петербургский меридиан простыми глазами можно будет видеть. Он сказал ей это, думая, что и ей будет приятно взглянуть, вместо того государыня разгневалась. Но особенно помнит он, как она рассердилась за то, когда он рассказал, что слышал, будто в Москву привезли попа с козлиными рогами. Государыня даже из себя вышла. Иногда вздумают уверять его, что в него влюбилась такая-то дама или такая-то девица, влюбилась без памяти и готова утопиться, если не окажет он ей какого-либо знака внимания. Эта дама или девица в самом деле кокетничает с ним без милосердия. Он поверит, подойдет к ней, думая сказать только несколько слов, а та делает вид и потом уверяет его в глаза, что он сделал ей декларацию, хотел соблазнить, и Бог знает что. Изволь тут отговариваться, отделываться, уверять. Просто травят, именно как кролика травят.
Все же эти не так опасны; но свои, свои, от них не отвертишься, не отговоришься, не отделаешься. Например, граф Никита Иванович. У него, кажется, от одной мысли, что граф Григорий Григорьевич опять будет, душа в пятки уходит, одно воспоминание об Орлове наводит на него лихорадку. "От его бешеного и мстительного характера можно всего ожидать, — говорит он. — Он Бирона напомнит и, пожалуй, распорядится так, что позавидуешь Волынскому".
А Чернышев объясняет:
— Елизавета была добрее, мягче, сердечнее Екатерины. Она все свое царствование ни одного смертного приговора не утвердила и не допустила. А эта, положим, злодеев — Пугачева с сообщниками да Мировича — не задумалась палачу отдать. А и при Елизавете, Трубецкой с Шуваловыми захотели, так с Бестужевой, Лопухиною и Головкиными, Лилиенфельдшей сумели так распорядиться, что, пожалуй, и о смертной казни можно было пожалеть. А Орлов, ведь это зверь! Она поневоле его послушает. Ведь шутка, лет двенадцать привыкла ему в глаза смотреть. Еще при покойной императрице никто и не догадывался, а вот как скончалась императрица, они покойного императора так обошли, что не дай Бог слышать. А все Орловы! Пять братьев. Ну, пускай, пятый молод, старший в деревне, но три брата один за другого стеною стоят. Они окружат императрицу, к ней и не подойдешь. А сами и давай всех душить! Тебя, Васильчиков, первым на кол; нас, Панина, Брюсшу, Голицыных — кому голову долой, кого в Сибирь навечно или в крепость. Нет, нет! Держись, Васильчиков, во что бы то ни стало держись! А то, знаешь: избави Бог от глада, труса, потопа, нашествия иноплеменников и трех плутов братьев Орловых, коим место давно уготовил еси в геенне огненной…
Это пели на все лады и с разных тонов и Ададуров, и Елагин, и Теплов, когда-то ближайший Алексея Орлова помощник, и статс-секретари Екатерины, и близкие к ней особы Протасова, Лопухина, Нарышкин, Строганов и даже Матрена Даниловна, единственная дурочка и шутиха императрицы Екатерины, наконец, и княгиня Дашкова, приписывавшая все свои невзгоды зависти Орловых, хотя, сказать по правде, ни один из них о ней не думал.
— Ты, Александр Семенович, уж постарайся, братец, — говорил граф Иван Григорьевич Чернышев, угощая своего приятеля всем, чем мог, — как-нибудь этак поласковее да повнимательнее. Только удержись, непременно удержись, а то беда!
А Васильчикову чего уж было держаться, когда, как мы сказали, он и скатиться-то не знал как. Говорят — поласковее; а когда и ласка-то не к сердцу, когда и от ласки-то зевают.
— Вы, Александр Семенович, выдумайте что-нибудь позанимательнее и начинайте рассказывать, да так, чтобы вашему рассказу и конца не было. Государыня привыкнет вас слушать и будет слушать с удовольствием, — говорил Иван Перфильевич Елагин, вспоминая, что он точно таким образом забавлял графа Алексея Григорьевича Разумовского. Этими рассказами он держался и в люди вышел, и теперь такого же рода рассказами милость императрицы заслужил. — Вспомните сказки из "Тысячи и одной ночи" и султаншу Шехеразаду, — продолжал Елагин. — На что положение ее было хуже. Султан рассердился и, не говоря ни слова, велел в куль да в воду. Она выпросила дозволения только одну сказку рассказать. Султан согласился. Вот она и начала, да и рассказывала тысячу и одну ночь, до тех пор, пока, право, не помню, султан ли помер, или Шехеразада померла, или оба живы остались и оба друг друга полюбили. Вот и вы выдумайте.
"Да, да! — думал Васильчиков. — Хорошо вам говорить "выдумайте", а что я выдумаю, когда она, кажется, все знает! На что, кажется, занимательнее я рассказ придумал о том, как, стоявши в Риге, мы вкруговую в свайку играли, с тем, что кто выиграет, того Амальхен, хорошенькая трактирщица, должна поцеловать, и как я всех обыграл и от Амальхен поцелуй получил, а в Амальхен был влюблен толстый-претолстый гарнизонный майор. От зависти он хотел на стул вскочить и вдруг… Так ведь даже договорить мне не дала, сказала: "Перестань болтать, Александр, садись лучше за вышивку. Право, когда ты молчишь, так и хотелось бы, чтобы ты что-нибудь заговорил, а как говоришь, готова Бог знает что дать, чтобы молчал!"
Панин уговорил его раз попросить государыню, чтобы она что-нибудь ему прочитала. Государыня согласилась с удовольствием. Она любила читать и по-французски читала прекрасно. Васильчиков тоже хорошо знал французский язык, хотя ни по-русски, ни по-французски не читал никогда и ничего, кроме приказов по полку, когда состоял в числе полковых офицеров. Государыне пришло в голову, что его просьба о чтении вызвана в нем невольною потребностью души, и она подумала, что чтение ей поможет развить любимого человека. "Может быть, — подумала она, — чтением я вызову в нем те силы души, тот полет ума, ту нежность чувства, которые теперь находятся в нем как бы в летаргии вследствие неразвитости, меркантилизма и мелочности интересов, в которые он погружен с детства недостаточным воспитанием".
Обманутая замечательно красивою наружностью Васильчикова, Екатерина не хотела верить, чтобы вся эта истинно мужская энергическая красота была ничего более, как физиологическая игра природы. Она не хотела верить, что выразительность лица не доказывает ничего более, кроме подвижности связывающих различные части его мускулов, что огонь глаз происходит просто от сильного отделения фосфористых частиц сквозь сетчатую оболочку зрачка, а осмысленность приятной улыбки ничего более, как случайное очертание подбородка. Она думала: "Лицо — зеркало души, если душа спит, нужно ее разбудить!" Мысль стать Прометеем для этой уснувшей в красивом теле души заняла Екатерину, увлекла ее, и она с серьезным вниманием начала думать о том, в каком порядке должно происходить ее чтение, чтобы оно могло быть именно прометеевым огнем для человека, пользующегося расположением. После нескольких колебаний она положила начать чтение с некоторых драматических произведений Вольтера. Ей очень нравились его "Заира" и его "Магомет П.".
Она думала: "В Вольтере, правда, нет характерных отличий: в нем нет ни местного колорита, ни бытовых очерков времени, ни народности. Его Магомет в своем серале скорей Людовик XIV среди своего развратного двора. Но зато нигде не разлито столько чувства общечеловечности, столько гуманизма. В нем везде ум, везде чувство, идеальное, правда, но возвышающее, возбуждающее, и везде человек в его высоких стремлениях и ощущениях. Для Александра, я думаю, такое воспроизведение идеалов человечества должно быть особенно полезно. Оно-то особенно должно вызвать в нем силу мысли. К тому же стихи Вольтера — чудные стихи".
И она начала читать эти звучные, могучие, будто выкованные из стали стихи, не потерявшие своего достоинства даже теперь, после гармонических строф Ламартина и Виктора Гюго. Но что же? Не успела она прочитать несколько страниц, как увидела, что оживляемая ею душа спит в креслах сном праведника.
Екатерина положила книгу, опустила абажур на лампу до полутемноты, вздохнула и вышла из кабинета.
Васильчиков проснулся уже после полуночи и долго не мог прийти в себя, будучи не в силах дать себе отчет, каким образом он сюда попал.
Зато на другой день, когда он опять заикнулся было о чтении, Екатерина, смеясь, отказала, сказав:
— Ну полно, Александр, какое тебе чтение? Я не хочу служить для тебя усыпительной машиной. Садись лучше вышивать!
Но в тот же день ему и вышивать не пришлось. Только что он успел усесться за пяльцы и разобрать вновь присланные шелка, как в кабинет государыни торопливо вошел ее старый камердинер Захар Константинович Зотов.