Каратели - Алесь Адамович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мельниченко спас немецкого офицера, и семья захотела повидать, поблагодарить его. Этот Поль мало на немца похож. Того и гляди влипнет спьяна куда-нибудь. На минутку отвернулся и не понимает: куда Поль девался? Сани деревенские удаляются, дядька в желтом кожухе нахлестывает коня, оглядывается, злодюга, а на санях кто-то ногами по воздуху бьет… Мельниченко стал палить из автомата, побежал, крича, следом: бандит и столкнул Поля, отпустил. А Муравьев по-своему перевернул: шатаются, мол, пьяненькие неизвестно где, сами падают в чужие сани. И пошли всякие анекдоты: дескать, бросило в сторону по льду полозья и стукнуло Поля под коленки, он и завалился, а дядька гнал коня с перепугу, пока не потерял немца. Муравьев в кутузку засадил Мельниченко. На Поля, на немца, руки коротки, так он — Мельниченко. Вот была физиономия у Муравьева, когда пришло письмо от родителей Поля с просьбой разрешить их сыну привезти в отпуск «того русского, который, жертвуя жизнью, спас германского солдата», их единственного сына. Вот так-то, штурмфюрер Муравьев-Хильченко! Приклеил к кацапской фамилии какого-то «Хильченко» и считает, что теперь ему можно командовать и «украинской» ротой. А немцы никак его не раскусят. Мельниченко уже сражался с бандами, когда этот «штурмфюрер» в Бобруйском лагере вшей кормил, еще и сам не догадывался, не помнил, что он — «Хильченко». А Мельниченко в числе первых пошел против Советов, жидов и москалей. Знал Бандеру, знал Войновского, был в Косове, когда они только начинали формировать первую «украинскую дивизию». Правда, далеко это не пошло — с дивизиями. Немцы вдруг увезли руководителей в Берлин, а дивизию раскрошили на роты, взводы и разбросали кого куда. Взвод Мельниченко попал в Белоруссию, его нарастили до роты, — это когда уже появился Дирлевангер. Ядро — «галицийцы», а еще два взвода из военнопленных — «восточники». «Западники» тверже, идейнее, послушнее, но темные, как бутылка пивная, многие и расписаться не умеют. Со своими, с «восточниками», больше мороки и всяких неприятностей (с Горбатого моста эти сбежали!), но зато они не святоши и не куркули. Те дисциплинированнее: навытяжку и глазами ест. Но готовы слопать и взаправду. На рожах написано: «Все вы тут — москали, бога продали!» И попа, еще косовского, таскают за собой везде. Хоть бы бандиты его утащили, как Поля пытались. Окрестили Мельниченко с его конем «Суворовым» — знают, куркули, чем позлить!
Со своими проще, но тоже хватает забот. Дисциплину с них и не спрашивай. Будто колхоз им тут. А с Мельниченко немцы спрашивают. Муравьев только и дожидается, ловит случай, чтобы в глазах немцев унизить.
А, вот он где лежит, тот дядька, что бежал первый! Ноги-руки раскинул, и нет ему дела до того, что спугнул деревню, своим криком дурным погнал на поле: «Бабы, гореть будете!» Набегался, лежишь теперь! И пацан его здесь, в борозду откатился: поджал голые коленки к тому месту, раскровененному, где у него подбородочек был… Бывало, задремлешь вот так на жнивье, пахнущем теплой пылью, проснешься от холодных, как бы чужих ног, а тебя уже ищут, за вишнями матери голос: «Иванку, сынку, дэ тэбэ носыть, бовдура!»
— Куда пятишься, бовдура, куда, я спрашиваю? Я тебе навчу родину любить!
Уже пена кровавая слетает с оскаленных конских зубов, с удил, раздирающих храп, но конь все уходит в сторону, чуть не по воздуху ногами сучит, чтобы не наступить… Наразбрасывали пацанов по всему полю! Плетью погнал коня к березняку. Надо снять оцепление. Нечего им прохлаждаться, пусть идут к сараю — кончать дело. Мог бы послать кого другого, но ему надо куда-то скакать, кому-то что-то кричать — такой у него настрой. Оглянулся несколько раз на сарай: кто это там? Чьи? Не подослал ли помощничков Муравьев — специально чтобы показать, что мельниченковцы не справляются? Ничего, придет и на Муравьева капут, неважно, что штурмфюрер. Сколько веревочке ни виться… Мельниченко захохотал. Представил Муравьева делающим трусливые шажки к поджидающей среди плаца «вдове». Громко захохотал среди поля, даже пьянчуги за своими выстрелами услышали, удивленно оглядываются — что это с их командиром?
Вот бы заманить штурмфюрера Муравьева «в партизаны». Как тех дурачков, которых специальные «связные» по цепочке переправили из Могилева в деревню, а там их поджидало СД: сюда, сюда, соколики!
Это ж надо, забрал из роты Мельниченко целый взвод, чтобы сколотить кацапскую роту. Этих немцев уже не поймешь. Сначала было понятно, а теперь и черт не разберет. Вот бы и Муравьева так — по цепочке и в лапы СД: это ты не давал жить честным патриотам?
До поездки в Германию многое мог стерпеть Мельниченко, а теперь дудки, Муравьеву придется поубрать свои лапы, если не хочет, чтобы ему их оторвали. Большое к себе уважение привез из Германии гауптшарфюрер Мельниченко. Но и смущение некоторое. Сидит оно в душе и памяти, как заноза. Но про это не расскажешь, как про лейпцигский памятник.
Добирались до Германии поездом долго, как на край света. Впервые ощутил по-настоящему, сколько у этих немцев врагов — и не только России. Такое было чувство, что не в тыл, а от фронта к фронту едешь. Поезда не идут, а ползут, бандиты прямо за колеса хватают. Уже за Бобруйском, проехали какой-то Ясень, и паровоз вспорол себе брюхо о мину. Пока до Минска доползли, дважды обстреливали. Немцы вынуждены вырубать леса вдоль дорог. Дым по всему пути, военнопленных и жителей гоняют лес валить. Но партизаны могут и вот так: возле Барановичей подстрелили паровоз из противотанкового ружья, издали. Как куропатку. Паром окутался и стал. Где тут паровозов, вагонов набраться! Еще спасение, что захватили их в первые недели войны так много.
В Польше поехали быстрее вроде бы, но тут же голова поезда свалилась под откос. Полмира у них в руках, а всякий может по ногам их лупить из-за куста. Жгут, палят этих белорусов, этих поляков, а они своего не кидают. Сами не живут и другим не дают!
Только Поль, очумевший от шнапса, ничего не замечал. Остановка среди леса, рельсы бандиты утопили в болоте, а он рвется «на вокзал», чего-нибудь прикупить. И все тычет пальцем за окно: райх! орднунг!
Слово «орднунг» Мельниченко слышал по всей Германии, у них это как «хай живе!». Порядок, что и говорить, во всем. Даже устаешь от него. Только среди развалин и чувствовал себя человеком. И уже радовался воздушным тревогам: ничего, побегайте, и вам не помешает!
Первые дни гостеваний в Лейпциге, пока был шнапс в привезенной канистре, проходили в каком-то желтом тумане, из которого выплывала то белая огромная прическа, голова «муттер», то красный и широкий, как плотницкий карандаш, рот невесты Поля. Орднунг в доме (двухэтажном, с внутренними лестницами, лесенками) держался на «муттер», на ее тихом ровном голосе. Рядом с нею и лысенький батька Поля и грузный Поль, оба излишне болтливые, суетливые, походили, в лучшем случае, на «фольксдойчей». «Муттер» со своей огромной белой прической высилась над всем и всеми: зенитки можно устанавливать, как на том памятнике—«домне».
Работала у них украинка Оксана. Ко всему еще — с ихней Николаевщины, совсем землячка. Кость широкая, деревенская, но лицо исхудавшее, бледное, и только глаза молодые, темные, как вишня украинская. Ну, немцы, ну, сильны, не зря говорят, что они обезьяну выдумали! Это ж надо, человек из одного только трепета перед взглядом и тихим голосом хозяйки не дотронется до пищи, голодает, как в лагере, хотя целыми днями жарит-варит!
Оксана очень поразилась, что ее земляка не насильно привезли, что он в гости в Германию приехал. Никак это не могло в ее деревенской голове вместиться. Мундира эсэсовского словно и не замечала — так подействовал на нее сам голос земляка Мельниченко. Конечно же наведался в чуланчик под лестницей, куда Оксану на ночь запирали. Замкнут в конуру и ключ повесят возле уборной. Отомкнул и, не закрывая дверь, чтобы доставал свет из уборной, вошел, сел на ее ящик-кровать. Испуганно и жалко ему улыбнулась, закрывшись какой-то тряпкой. Но не давалась яростно, как они это умеют — деревенские, не произносила ни слова в ответ на его «дура!», «для немцев бережешь!». Но когда отступался и брал ее руку, она не выдергивала и даже отвечала пожатиями. Ушел обессиленный и мокрый — от ее слез. И так было еще две ночи. Плакать начинала потом, когда он оставлял ее в покое и только ругал «дурой» и «немецкой шлюхой!». Даже грозился, что пожалуется фрау, и Оксану отправят в лагерь. А она слушает и плачет, но как-то непонятно все у нее. Пока не догадался, что не его самого, а речь украинскую слушает, и это она заставляет Оксану и улыбаться, и плакать, и даже пальцы ему робко пожимать. Понял, как с дурой этой надо себя вести. Стал жаловаться на ненавистную, вынужденную службу у немцев, вспоминать Николаевщину, Киев, батьку и мать, школу, даже пионерское свое детство. Все, что и у нее когда-то было. Туманно намекал, что не ради немцев он напялил эсэсовский мундир. Она хватала его за руки, заставляла замолчать: тут и моль подслушивает! А он уже и сам почти верил, что вот только заедет домой, предупредит, спрячет стариков, а дальше начнется то самое… Он им всем покажет: и Муравьеву и Дирлевангеру! Оксане пообещал, что наведается к ее неньке, передаст матери весточку. Оксана плакала и беззвучно смеялась, сделалась послушной, ласковой, и все пошло, как надо. Все они, дуры, одинаковы, что дома, что в Германии. А все равно здорово получилось: приехал в Фатерлянд, а там тебе приготовили целенькую украиночку! Орднунг!.. До немки, даже если бы можно было, Мельниченко и не дотронулся бы. Что Эльза — Полева невеста, что другие: птичьи ножки, птичьи носики! Нет, машины в этом Фатерлянде все-таки самое лучшее.