Россия на краю. Воображаемые географии и постсоветская идентичность - Эдит Клюс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Таким образом, интернет обеспечивает Дугину постмодернистскую, постиндустриальную среду для контрутопического теоретизирования. Как оценить этот сдвиг в сторону интернета – решающий вопрос. Означает ли развитие виртуальной Евразии уход с политической сцены, признание того, что фактическое возвращение Российской империи и восстановление всей полноты авторитета Русской православной церкви не скоро станут государственной политикой? Или этот шаг Дугина вписывается в стратегию построения политической сети, что-то вроде имеющего немалый успех либерального moveon.org на политической сцене США[50]? Скорее всего, учитывая упорство Дугина, верно второе: это способ мобилизации того сегмента общественного мнения, который в конечном итоге может быть использован для реализации неоевразийской мечты.
Многие уже подмечали, что конструирование Дугиным русскоцентричной империи и провозглашение им русской национальной идентичности полностью противоречат друг другу. Об этом вопросе писал Солженицын в 1974 году в сборнике «Из-под глыб». Журналист «Коммерсанта» Андрей Фадин отмечал: «Вся наша имперская традиция в сущности может быть осмыслена как вариант такого самоутверждения, бунт против самосознания вторичности и периферийности, вывернутый наизнанку комплекс неполноценности» [Фадин 1999: 86]. И далее: «…Имперский вариант включения в мировую систему во многом сложил и культуру нашу… и массовое сознание» [Фадин 1999: 87]. Фадин и многие другие придерживаются противоположной точки зрения: имперский миф разрушил национальный миф и «мы… потеряли и то главное, что составляло саму основу нашего самоощущения, самопонимания, нашего способа вписывать себя в мир» [Фадин 1999: 87].
Антизападничество Дугина вызвало серьезные споры. В 1999 году журналист «Известий» А. Колесников в своей статье парировал: «Понимая себя, надо понимать и смысл американской или, шире, западной геополитики. Ее цель не в том, чтобы подчинить, захватить или ослабить Россию. Суть в другом – в сохранении западного цивилизационного влияния» (газета «Известия» от 27 марта 1999 года, цит. по [Колесников 2001]). Колесников подражает политическому лексикону Дугина, упоминая и «столкновение цивилизаций» С. Хантингтона, и Россию как «зону неопределенности». Он размышляет, останется ли Россия в зоне западного влияния или пойдет своим особым, «третьим» путем. Подшучивая над мечтаниями Дугина, где сочетаются примитив и высокие технологии, Колесников спрашивает: «Вернется ли она [Россия] к статусу империи в лаптях, но с ракетами или будет развиваться как демократическое, ориентированное на рыночную экономику и общецивилизационные стандарты жизни государство?» [Колесников 2001]. После аварии на подводной лодке «Курск» в 2000 году Колесников обвинял Кремль в том, что тот заговорил на языке праворадикальной газеты А. Проханова «Завтра», одним из авторов которой был Дугин.
Неудивительно, пишет Колесников, что Александр Дугин, выдающийся крайне правый геополитический философ, постоянный автор прохановской газеты,
договаривается с [Глебом] Павловским [прокремлевским политологом] о встрече. Крайне правая идеология сейчас не просто превращается в доминирующую в отечественной публицистике и государственной риторике – она становится по-салонному «модной». А Дугина уже можно брать в команду: пишет он превосходно, хотя иногда туманно… [Колесников 2001: 323].
Колесников шутит, что с принятием Дугина в кремлевских кругах «теперь можно наконец заключить, что правительственная идеология сформировалась», и иронически спрашивает, «чем Дугин хуже», чем спичрайтер Муссолини Джованни Джентиле [Колесников 2001: 323–324].
Скажем в заключение, что сочинения Дугина охватывают три темы, весьма актуальные в 2000-е годы в постсоветской России. Первая – ностальгия по ушедшей в прошлое империи. Вторая – увлечение потаенным и мистическим. Третья – любовь к высокотехнологичному гламуру. Интересно, что и эта, и другие попытки крайне правых возродить российскую имперскую гордость вызвали целый ряд серьезных творческих попыток включить понятие периферии в некоторые альтернативные формулировки постсоветской русской индивидуальности.
Глава 3. Иллюзорная империя. Пелевинская пародия на неоевразийство
За этим существующим уже более полувека подлогом несложно увидеть деятельность финансируемых и чрезвычайно активных сил, которые заинтересованы в том, чтобы правда о Чапаеве была как можно дольше скрыта от народов Евразии… Cам факт обнаружения настоящей рукописи, как нам кажется, достаточно ясно говорит о новом балансе сил на континенте.
[Пелевин 2000][51]
Один из самых популярных романов постсоветской России, «Чапаев и Пустота» Виктора Пелевина (1996), начинается с предисловия воображаемого редактора, который обращается к читателям как «народам Евразии»; как они – не русские, так и Россия – не место на карте. Название романа отсылает к популярному герою Гражданской войны Василию Ивановичу Чапаеву, командиру, ставшему известным благодаря одноименному роману 1923 года, фильму 1934 года и сотням анекдотов. Пелевинский редактор хочет донести до своих читателей «правду о Чапаеве», которая «была… скрыта от народов Евразии» (ЧП, 9). Это предисловие предваряет собственно роман о Чапаеве, состоящий из отредактированных заметок поэта, философа, декадента Петра Пустоты, прообраз которого известен и любим историческим русским миром – это Петька, закадычный напарник Чапаева. Вопреки всем ожиданиям, Чапаев в этом игровом романе изображен как утонченный буддийский гуру, просто изображающий своенравного, но блестящего кавалерийского офицера, Чапаева советских времен.
Заметки Пустоты, по его утверждению, заканчиваются где-то между 1923 и 1925 годами в вымышленном центральноазиатском городке Кафка-Юрт. Примерно в это же время был издан роман Д. Фурманова «Чапаев» – каноническая соцреалистическая эпопея о знаменитом комдиве. Рассказ Пустоты усложняется тем, что действие происходит в двух разных исторических эпохах; при этом мы, читатели, никогда не можем быть полностью уверены, какое именно время, если оно вообще есть, является «настоящим». Хотя Петр хочет, чтобы читатель поверил, что речь идет о 1919 годе, ему приходится то и дело возвращаться к совсем другой истории, которая привела его в московскую психиатрическую больницу примерно в 1991 году, в период распада Советского Союза.
То же касается и