На заре жизни. Том первый - Елизавета Водовозова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нужно заметить, что, когда в хозяйстве появлялся жеребенок, теленок, цыплята и другие домашние животные, кто-нибудь из нас, детей, очарованный новым пришельцем в божий мир, упрашивал матушку подарить ему его. Она охотно исполняла такую просьбу, так как знала, что этот подарок не только останется в неприкосновенности в ее хозяйстве, но получивший его в дар будет особенно заботиться о нем. У нас с Сашей было по наседке с цыплятами. Когда после обеда принимали со стола кушанья, мы осторожно снимали скатерть, стряхивали с нее крошки, подбирали в кухне шелуху от картофеля и яичную скорлупу и все это несли своим курам. Мы с Сашею были в восторге, что могли что-нибудь подарить няне.
Каково же было ее удивление, когда священник стал доказывать ей, что такое прошение не будет иметь никакого значения, что наш покойный отец имел маленький чин и что царь не имел о нем ни малейшего представления. При этом он выразил крайнее удивление, что матушка не попросит своих братьев о том, чтобы они как-нибудь похлопотали устроить Сашу в какое-нибудь учебное заведение. Как это ни странно, но такая простая мысль до тех пор никому из домашних не приходила в голову, и совершенно посторонний человек первый ее подал.
Будучи уже взрослой и слушая рассказ матушки о том, как няня придумывала всевозможные планы для того, чтобы избавить Сашу от отчаянной тоски из-за невозможности получить образование, мне так и хотелось ее спросить: «Как это вы, женщина все же образованная, двадцать лет прожившая душа в душу с человеком, горячо любимым вами, который придавал огромное значение образованию, в такой степени ушли в свое хозяйство, что всю заботу о ваших детях свалили на плечи няни, правда идеально честной и любящей, но совершенно необразованной?» Но если бы в то время я так просто спросила ее об этом, это могло бы ее уязвить. А потому мне и пришлось задать тот же вопрос, но приблизительно в такой форме:
– Ах, бедная мамашечка, до чего вы должны были страдать из-за того, что хозяйство не оставляло вам времени подумать даже о Саше!
– Вот в том-то и странность, – отвечала матушка, просто и легко сознававшаяся во всех своих недостатке, – что я от этого даже и не страдала…
Я так ушла в хозяйство, что так-таки ни о чем другом и не думала. Когда няня пришла от священника и стала говорить мне о том, что следует братьям написать о Саше, что она худеет и бледнеет от тоски, – она точно хлопнула меня по башке!.. Взглянула я на Сашу и пришла в ужас от того, как она изменилась!.. А ведь я каждый день видела ее, да как-то не останавливалась на этом… Я и сама много раз думала о том, чтобы написать братьям, да все как-то откладывала… К тому же и гордыни большой я была преисполнена. Ну, а тут уж думаю: «Что за спесь, когда нечего есть!» К тому же я решила не о вспомоществовании их просить, а только о том, чтобы они дали мне совет насчет образования Саши и, если можно, похлопотали бы устроить ее куда-нибудь на казенный счет.
Потеряв всякую надежду на продолжение своего образования, Саша все более становилась грустною и раздражительною. Однажды няня посоветовала обратиться ей со своими недоразумениями к священнику, предлагая ей проводить ее к нему. Саша оживилась, взяла с собою несколько книг, переложенных закладками, и мы втроем отправились в село.
Священник принял радушно, нас усердно угощали, а затем попадья привела целую ораву своих ребят, чтобы играть со мной. Но меня трудно было оторвать от няниной юбки, и я вышла на двор только тогда, когда она пошла туда со мной. Саша осталась вдвоем со священником. Когда она затем вышла с ним на крыльцо, она была мрачнее тучи. Няня стала торопливо прощаться с хозяевами.
Мы долго шли молча: няня ни о чем не расспрашивала Сашу, вероятно боясь вызвать ее слезы, но когда мы у дороги присели отдохнуть и няня положила руку на ее голову, она горько разрыдалась. В ту же минуту вблизи послышался стук колес и показалась карафашка (так называли у нас простую тележку, несколько приноровленную к матушкиной езде). Возвращаясь с поля домой и заметив нас, матушка приказала кучеру остановиться и взяла нас с собою. Несмотря на полное отсутствие наблюдательности относительно своих детей, матушка заметила, однако, заплаканные глаза сестры. Няня тотчас объяснила причину нашего посещения священника. Саша на этот раз была, должно быть, в нервном состоянии, так как стала более резко, чем это было в ее натуре, указывать на то, что со смертью отца никто не думает об ее учении, что вследствие этого она и обратилась к священнику; он растолковал ей лишь несколько арифметических задач, которые она не могла решить самостоятельно, но когда она стала просить его объяснить ей кое-что другое, отмеченное ею в книгах, он отвечал ей, что девочке вовсе не требуется иметь столько познаний, что она знает больше, чем необходимо знать взрослой девушке, что над учеными женщинами все смеются. При этом она добавила, что и Андрюша смеется над ее учением, называет ее «синим чулком».
– Андрюша – шалопай, а поп – дурак… – перебила ее матушка, наклонная к кратким и сжатым характеристикам. – Чем больше будешь знать, тем больше будешь денег получать… Ведь тебе весь век придется ходить по гувернанткам!
В то время матушка на все смотрела с утилитарной точки зрения: «Учись – больше денег заработаешь», и нотации вроде следующих раздавались у нас то и дело: «Ведь ты несчастнее деревенского пастуха: тот пасет свиней и за это его кормят… А когда вы повырастете, у нас и свиней не останется… Должны хорошо учиться, чтобы самим заработать свой хлеб». Если кто-нибудь из нас высказывал за обедом, что ему не понравилось то или другое кушанье, или просил о том, что матушка находила лишним, ее гневу не было предела, и она резко бросала нам: «нищая», «нищие», «нечего нос задирать!»
Мы слишком боялись матушки, чтобы когда-нибудь протестовать против ее эпитетов, которые нас страшно раздражали в детстве. Андрюша хотя и был ее любимцем, но, более сестер проникнутый духом непокорности и задора, часто в глаза говорил ей с подчеркиванием: «Мы в этом не виноваты!» А за ее спиной выкрикивал и более резко: «Чего это она нас вечно нищенством попрекает? Ведь она же сама с отцом наше состояние профершпилила, а мы виновными оказываемся!» Саша никогда не спускала ему этой дерзости и с раздражением кричала на него: «Не смей так говорить про отца! Наш отец был чудный человек, лучше всех, всех на свете!» Но матушку и она не брала под свою защиту.
Будучи взрослыми, мы с иронией вспоминали при ней о многих ее педагогических приемах и, между прочим, спрашивали ее, почему она так часто с бранью называла нас нищими, говорили ей, что это нас крайне оскорбляло. Но она и впоследствии находила этот прием целесообразным, объясняя, что делала это для того, чтобы заставить нас не стыдиться бедности, которую бедняки того времени скрывали, как позор и преступление, что таким напоминанием она хотела нас заставить учиться и работать как можно прилежнее, чтобы выйти на самостоятельную дорогу. «И была права, – прибавляла она. – Вот вы и вышли работящими и самостоятельными…» Но мы никогда не могли согласиться с этим: ее упреки лишь без нужды раздражали нас и вместе с другими неблагоприятными условиями нашей жизни делали наши отношения к ней в детстве все более холодными, все более ослабляли семейный элемент.
Матушка, как было уже сказано, не требовала от сыновей, чтобы они не опаздывали к общей трапезе. И мои братья скоро стали злоупотреблять этим: они часто не шли на зов к обеду даже тогда, когда слышали, что их звали, и куда-нибудь прятались, чтобы их нельзя было найти. Они признавались впоследствии, что обедать и ужинать в семье в первые годы после смерти отца было для них настоящей пыткой: матушка приходила с поля усталая и сонная и выражала большое нетерпение к проявлению живости детей за едой. А если они начинали еще спорить между собой, дразнить друг друга, ссориться, она гневным окриком выгоняла из-за стола провинившегося.
Оправданием матушки в отсутствии материнской нежности и отчасти даже заботы о детях могли служить ее чрезмерная работа по хозяйству и ежедневная крайняя усталость. Она, как и крестьяне, вставала с рассветом и отправлялась наблюдать за полевыми работами, переходила с одного поля на другое, с одного луга на другой, а осенью шла в овин, где происходила молотьба, из овина направлялась на скотный двор. В то же время она присматривала и за мельницею, и за постройкою, если она производилась, ходила даже в лес, если там рубили дрова. Она возвращалась домой обедать в такое же время, как и крестьяне; как и они, она ложилась отдыхать после обеда, и ее должны были будить в тот же час, когда рабочие опять отправлялись на работы. Итак она проводила свое время изо дня в день, оставаясь дома только по праздникам, когда она занималась «канцелярскою работою». Наблюдая с утра до вечера за всеми сельскохозяйственными работами, она, присев где-нибудь у поля, заносила в свою тетрадку всевозможные наблюдения и о том, сколько возов сена свезено с такого-то луга, сколько копён ржи сжато с поля, кто и как работает из крестьян, то есть скоро или медленно, добросовестно или небрежно. Тут же, узнав от крестьянина о его семейном и материальном положении, она записывала и это сведение, а затем проверяла показаниями других крестьян и сама заходила в избу. Собранные за неделю сведения она в праздники разносила по рубрикам и эту работу называла «канцелярскою».