Расставание с мифами. Разговоры со знаменитыми современниками - Алексей Самойлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– В уставе такого нет.
– Но в уставе полагается вставать, когда проходит старший по званию. В уставе нет, как меры наказания, и бега в противогазах. Но у нас это было.
– И какой же урок из армии Вы вынесли?
– Когда демобилизовался, у меня появилось ощущение, что теперь мне ничего не страшно, что я все могу. Вот это и был урок. Ощущение, может быть, не совсем реальное, но психологически важное: homo преодолевающий.
– Были ли у Вас комплексы, которые приходилось преодолевать?
– Если и были, то глубоко подавленные. Хилым я, во всяком случае, не был. Но тяга к брутальной философии и литературе, конечно, подозрительна. Учился я плохо, хотя, как сейчас понимаю, у нас были хорошие учителя. Потом пожалел, что не изучил, как следует, физику, когда пытался включить в свои занятия историей физические проблемы времени. Кроме литературы и истории, я прилично успевал по биологии, потому что хотел стать зоологом, долго жить в лесу.
Поэт учится считать шаги
– Сын родителей, которые занимались литературой и историей, Вы поступили на филфак, но бросили его. Почему?
– Может быть, во мне существует какой-то порок, неумение регулярно учиться?
Многие сверстники жалуются, что их отвращал от учебы марксизм-ленинизм. Я про себя этого сказать не могу. В юности не без интереса читал Маркса и особенно Энгельса. При этом смерть Сталина прошла абсолютно мимо меня.
Но еще больше поражает сейчас другое. Отец мой прошел в начале пятидесятых буквально по краю. У него к тому времени один брат уже погиб в лагере, а другой сидел под Норильском. В 45‑м году отца, участника обороны Ленинграда, выслали из Ленинграда, якобы спутав Аркадия с его страшим братом Арнольдом (1903 и 1913 годы рождения). Это чушь. Если бы обнаружили Арнольда, который числился в лагере под Норильском, на Малой Московской в Ленинграде, то дело высылкой бы не ограничилось. Просто чистили город. Тогда в Пушкинском Доме Томашевский предложил отцу поехать в Михайловское (у отца еще в 38‑м году вышла книга о Пушкинском заповеднике). По тем обстоятельствам это был очень хороший вариант.
В это время посадили всех коллег отца по Учпедгизу, сотрудником которого он был до войны. О нем спрашивали на допросах. Спасло то, что его не было в городе.
Когда отец вернулся, они с мамой долго жгли в печке книги, которые были запрещены. Казалось бы, я должен понимать весь ужас ситуации, но я не могу вспомнить ощущения опасности. Очевидно, его во мне просто не было.
– Сам собою напрашивается вопрос: как аполитичный юноша, мечтавший быть зоологом и бросивший филфак, пришел к литературе и истории?
– Определенную роль сыграло то, что я после армии неожиданно для себя стал писать стихи.
В это же время мне попался томик Пастернака, который на меня произвел оглушительное впечатление. Поэтому я, наверное, и на филфак пошел, хотя никаких планов насчет филологии у меня не было.
Влекла литература, а не литературоведение, и ушел я с филфака, как это ни парадоксально, для занятий литературой, то есть писания стихов. По совету моего школьного приятеля Бори Генина я поступил в НИИ геологии Арктики и проработал в геологии пять лет.
Вспоминаю об этих годах с удовольствием. Хотя это был, конечно, совсем не тот опыт, который представлялся студенту филфака, пишущему стихи в брутальном, тихоновском стиле. Там было много замечательного – природа, охота, но и изнурительная, ежедневная работа. Я был техником-геофизиком. В мои обязанности, в частности, входило считать шаги. Идешь 30 километров маршрута и считаешь шаги. Адское занятие. Но иначе невозможно указать на карте место, где взяты образцы.
Это был к тому же неплохой способ зарабатывания денег. И – свобода.
В 1962 году я написал первую пьесу о декабристах. И через два года, когда начальник предложил мне поехать в экспедицию на Северный полюс, я отказался, поняв, что надо профессионализироваться. Так и выбрал эту странную смесь истории и литературы.
Зарабатывал тогда, в основном, литературой. Писал в «Новый мир» рецензии фельетонного характера, которые нравились Твардовскому. Начал печататься в «Звезде». Переводил северных поэтов. И самообразовательным образом занимался историей.
Оскорбитель жандармов
– 60‑е годы – те, кто следит за вашей работой, знают об этом периоде уже значительно больше. Вашу деятельность я бы определил, как литературно-политическую. Имя Якова Гордина среди тех, кто подписывал письма в защиту Бродского, Синявского и Даниэля, Галанского и Гинзбурга. Вы ведете вечер молодых литераторов, по поводу которого тут же поступает донос в обком партии. Для того чтобы на всю жизнь обеспечить себе недовольство властей, достаточно было бы и одной дружбы с Иосифом Бродским. Повлияло ли это как-то на Вашу литературную судьбу?
– Из армии я вернулся абсолютно лояльным человеком. Замполиты были люди, в основном, по-человечески симпатичные, бывшие фронтовики. Я был комсоргом роты, хотя не провел, кажется, ни одного комсомольского собрания. Просто у меня было десятиклассное образование, что для армии было редкостью.
Ситуация изменилась на первом курсе, а пожалуй, еще и раньше. С Бродским ведь мы познакомились еще до университета, где-то летом 57‑го. Это была совсем другая компания. Политизация нарастала стремительно.
Диссидентом я не был. Определенную черту явно я не переходил. Разумеется, я читал и передавал запрещенную литературу. Имел некоторое отношение к альманаху «Память», издававшемуся на Западе, за который отсидел полный срок Сеня Рогинский. Я помогал Сене, и было у меня в альманахе две публикации – конечно, анонимные. Ну а подписантство – святое дело, ни одна большая кампания меня не обошла.
Вел я себя довольно вызывающе. Три раза принимали мой спектакль в ТЮЗе. Управление культуры он не устраивал. На очередные предложения женщины-инструктора что-то переделать в спектакле, я ответил: «Не буду ничего переделывать. Хотите снимать – снимайте!» Такого в правилах игры не было. Правильно было пообещать и не сделать, но обязательно пообещать.
Замечательный тогда состоялся разговор с покойным Витолем, который был начальником управления культуры. Спектакль – о народовольцах, но значительная часть действия проходила в жандармском управлении. Называлось все это – «Трагедия с жандармским фарсом». Витоль меня отозвал и сказал: «Яков Аркадьевич, как бы не относиться к Третьему отделению, к корпусу жандармов, но это были все же серьезные учреждения. А вы устроили какой-то балаган». Понятно, что старались убрать аллюзии с нашим КГБ. Но в данном случае его действительно глубоко лично оскорбило такое отношение к серьезным учреждениям.
– Это даже по-своему трогательно.
– Конечно. А я зато довольно быстро стал человеком антисоветским. На рубеже 50‑60‑х годов моя позиция определилась. История же с Иосифом обострила ее до отвращения.
Письма в защиту Бродского, а потом Синявского и Даниэля прошли для меня безболезненно. Правда, я и печатался тогда очень редко и, в основном, в Москве. А вот уже письмо в защиту Гинзбурга и Галанского, очевидно, чашу терпения переполнило. Я стал героем доклада зав. отделом по идеологии в обкоме партии Зинаиды Кругловой. Первый секретарь Толстиков на том же совещании разгромил мой спектакль в ТЮЗе. Так я попал в черный список и четыре с лишним года ни одной строчки напечатать не мог.
Осенью 91‑го года по поручению Хасбулатова в наш Большой дом приехала с инспекцией комиссия, в которую входили Сергей Адамович Ковалев и Арсений Рогинский. Сеня мне и сообщил, что нашел в списке уничтоженных мое оперативное дело. Так что заглянуть в него мне уже никогда не придется.
Иосиф Бродский – человек свободный
– Среди друзей Бродского были такие, кто опасался навещать его в ссылке и тем более переписываться, когда Иосиф оказался в Штатах. Вы, как известно, к нему ездили. А была ли переписка?
– Первое время была, потом прекратилась. Иосиф предпочитал звонить по телефону. Звонил родителям, у которых мы всегда отмечали его день рождения. Иногда звонил мне. Переписка несколько оживилась, когда ему предложили вести в Мичиганском университете курс русской литературы XVIII века, в чем он тогда был не силен. Он немного запаниковал и обратился ко мне за помощью. Потом с оказией прислал мне свою книгу.
– Помню, это была «Урания». В Доме творчества в Комарове я отпросил ее у Вас на ночь и навсегда запомнил надпись: «Прими зеленый томик, Яков./ Зеленый – местных цвет дензнаков,/ Он колер знамени пророка,/ Басмановой во гневе ока». Я был уже не в том юном возрасте, когда человек всегда готов к восхищению, но какой-то холодок по мне прошел, как бывает при чтении автографа поэта. Благодаря Вам и этому автографу расстояние между мной и поэтом как будто стало короче. Вас связывала сорокалетняя дружба. И хотя Вы последовательно уклоняетесь от мемуаров, я хочу Вас спросить: каково дружить с гением? Подробностей не страшусь, будучи полностью согласен с Цветаевой: творению предпочитаю творца.