Сто дней, сто ночей - Анатолий Баяндин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пальцы рук немеют. Я откладываю автомат и, прислонившись лбом к кирпичам амбразуры, согреваю пальцы дыханием. Немец забыт. И вдруг десяток осиных жал впивается в щеки, в подбородок, в лоб. Вскрикиваю и закрываю лицо руками. Что-то теплое просачивается между пальцев и капает на грудь.
— Митька, Мить! Ну, чего ты? Брось, ну… слышишь?
— Ну, что уставился? — отнимая ладони от лица, ворчу я на Сережку. — Сильно, что ли?
— Не знаю, не разобрать. Может, к доктору надо?
— Ладно, побудь один.
Спускаюсь в овраг. Меня сочувственным взглядом провожают мои товарищи. Белая простыня снега стала заношенно-грязной портянкой, от которой, кажется, воняет потом войны и смерти.
Наш участок точно забыт командованием. Каждый день нас атакуют шесть-семь раз. Вблизи нашей амбразурки накопилась порядочная куча убитых гитлеровцев. Немцы рвутся в овраг, чтобы окончательно выйти к Волге.
А Волга все еще не застывает, как будто решила измотать нас вконец.
Когда я или Сережка спускаемся вниз за патронами, которых выдают нам по десять штук на человека, нас качает ветром. Я никогда еще не чувствовал такой всасывающей легкости в желудке. Журавский и связной комиссара Колупаев стоят на пару над самым командным пунктом батальона. Пользуясь случаем, они съезжают вниз и скрываются в землянке, выкопанной в круче нашего оврага. Там есть печка, где можно обогреться и даже что-нибудь сварить. Правда, печка эта довольно примитивная: просто опрокинут чугунок с отбитым боком для подтопка.
Я и Подюков не на шутку возненавидели связных. Хочется их поколотить, но для этого надо оставить позицию.
Позавчера, когда я ходил к батальонному фельдшеру, видел множество норок, выкопанных на берегу. И в каждой такой норке сидят или лежат два-три раненых. Они уже несколько дней голодают. Те запасы, которые повара сохранили, выдаются только бойцам на передовой.
Прошлой ночью исчезло несколько человек. Их видели на льдине. Успех такого спасения мало вероятен. Каждый подозрительный предмет, замеченный на льдинах, немцы обстреливают. И потом — кто может гарантировать, что такой кусок льдины не пристанет к берегу, куда вклинились гитлеровцы?
Мое лицо распухло и стало похоже, как говорит Сережка, на аппетитную глазунью. Все же я ему очень благодарен за то, что он устроил эту амбразуру, о которую ударилась разрывная вражеская пуля, немного попортив мне физиономию. Иначе бы мне несдобровать, «До свадьбы заживет», — говорит мой приятель.
Фельдшер промыл мне царапины какой-то вонючей жидкостью. Теперь все лицо нестерпимо зудит. У Бондаренко болят глаза. Он почти ничего не видит. Его лечат раствором борной кислоты.
Когда я захожу на КП, дядя Никита незаметно сует мне в руку крохотный сухарик. Я знаю, что он, как и все, тоже голодает, но сухарики у него появляются каждый день. Наверное, старый запас. Половину я отдаю Сережке.
В следующий раз он отправляется за патронами и приносит мне точно такую же половинку сухаря, немногим больше спичечной коробки.
Данилин умирает в страшных мучениях. Как говорит наш эскулап, у него гангрена. От этой гангрены ежедневно кто-нибудь да умирает.
Федосов и Савчук попеременно дежурят у входа в блиндаж. Ведь ночью немецкая разведка продолжает действовать. А при таких огромных интервалах между защитниками окопов немцам легко можно проскочить к самой Волге.
Комиссар реже стал появляться в наших окопах. «Наверное, заболел», — думаем мы. Впрочем, зачем ему быть здесь? Разве только сделаться рядовым бойцом, как я, или Сережка, или Смураго, и встать в окоп. Наши нервы и весь организм настолько напряжены, что разговоры о мужестве, о страданиях или еще о чем-нибудь могли бы только озлобить нас, в лучшем случае — рассмешить.
Комиссар, по-видимому, это понимает. Он знает время, когда потребуется его решительное слово.
Холодные зимние сумерки незаметно вползают в овраг. Над Волгой повисает какая-то серебристая пелена не то инея, не то сухого колючего тумана. Снег превращается в жесткий песок.
Сережка говорит, что сегодня атаки не будет. Мне же кажется, что фрицы ведут себя необычайно тихо, а это, как всегда, предвещает новое наступление. На всякий случай мы строго распределяем обязанности: он достреливает автоматный диск и имеющиеся патроны в карабине, я действую гранатами.
Над Заволжьем выплывает свежевыструганная кособокая луна — единственный осколок мирной жизни, нетронутый войной.
Пока мы рассматриваем эту ночную путешественницу, плотная стенка вражеской цепи быстро приближается к нашим окопам. Посмотрим, поможет ли вам новая хитрость, господа фашисты!
Мы выжидаем. Я отвинчиваю колпачки на рукоятках гранат, Сережке невтерпеж надавить на спуск.
— Подожди, подожди, Сережа… не впервой…
Гитлеровцы открывают огонь.
— Видишь, их нервы не выдержали, — шепчу я. — Теперь давай!
Вражеская цепь быстро приближается. Но эта атака не похожа на прежние, когда фрицы ломились напропалую. Какая-то скованность и неуверенность чувствовалась в беге немецких солдат. Было видно, что их силой вытолкнули из окопов навстречу холодной ночи, навстречу русским пулям, навстречу смерти.
Сережкин огонь и мои гранаты быстро сломали правый фланг атакующих. Дикий вопль повисает над всей цепью. Наши товарищи справа, по-видимому, еще ближе подпустили фрицев и сейчас бьют в упор. Но что это? Почему немцы обходят нас и бегут прямо к берегу? Неужели там никого?
Я швыряю последнюю гранату, Сережка достреливает последний патрон.
— Все, — говорит он.
Оставаться без последнего патрона в тылу наступающих нет смысла.
— Идем!
Спускаемся вниз, плотно прижимаясь к обрыву. К нам присоединяются Смураго, Шубин и Ситников. Петрищева с ними нет. Мы не спрашиваем, где он. Одним только сердцем отмечаем гибель товарища.
Через две минуты враг сбросит нас в Волгу. Значит, не надо терять ни одной секунды.
— За мной! — говорит Смураго.
Мы бежим вниз, чтобы успеть обойти врагов и встретиться с ними, быть может, в рукопашной. Осколки гранат с визгом пролетают над нами.
— Почему Журавский и Колупаев молчат? — спрашивает Сережка.
— Потому что они, сволочи, ушли! — отвечает Смураго.
В конце оврага появляются комиссар, фельдшер и повар Костя. У всех автоматы.
— Па-чему ушли сверху? — набрасывается на нас комиссар.
— Патроны вышли, товарищ комиссар, — отвечает Смураго.
— А где остальные?
Мы видим: из землянки выползают связные.
— Остальные… вот они! — говорит Сережка.
Комиссар быстро оборачивается.
— А-а-а, так вот вы где, голубчики! — зловеще говорит он. — Расстреляю сукиных сынов! А пока марш» наверх!
Журавский с Колупаевым как-то подпрыгивают и в одну секунду взлетают на кручу. Комиссар дает мне свой автомат.
— Наверх!
За мной карабкаются Сережка с Костиным автоматом и Смураго с фельдшеровым. У Ситникова и Шубина в магазинах винтовок осталось по два-три патрона. Комиссар, Костя и фельдшер с гранатами в руках поднимаются за нами.
Все это произошло так быстро, что немцы не успели подойти вплотную к берегу. Наш огонь смял сломавшуюся цепь и пригвоздил ее к земле.
Через полчаса мы устраиваем новую и последнюю позицию.
Теперь нас от гитлеровцев отделяет полоска в тридцать-сорок метров.
Голод окончательно расслабляет нас. Даже Шубин, этот здоровый тюлень, бросает лопату.
— Не могу, братцы! Сил моих нет!
— Крепись, Илья! — подбадривает Смураго.
Но мы видим, что это он делает лишь по привычке, по железной натуре своей.
Наконец лопата переходит к нам с Сережкой. Мы часто меняемся и отдыхаем. От работы становится теплее.
И опять сон одолевает нас, сон страшный, неумолимый. И нет сил бороться с ним.
Решаем стоять по сорок минут. Двое бодрствуют, остальные спят.
Первыми становятся на вахту Сережка и Ситников. Шубин, Смураго и я опускаемся на корточки на дно вырытых ямок и мгновенно засыпаем.
Сколько же может вынести человек!
Сорок минут показались нам одним мгновением. А ведь я помню, какими долгими бывали эти минуты в классе, когда учитель математики вдалбливал нам формулы, уравнения и еще что-то. Как могут изменяться те же самые минуты!
Теперь все это так далеко, далеко… и все же кажется — близко, и радостно, и неповторимо. Ведь больше нет того Митяйки-балагура, который так любил запускать во время урока бумажные шарики и рисовать в тетрадях девчонок чертиков и смешные рожицы. Нет и никогда не будет, пусть даже само время повернет вспять.
Того, что вынес этот Митяйка, что у него отпечаталось в душе, — никакое время не в силах стереть, уничтожить, вылечить. Оно всегда будет чем-то вроде двойника, вроде второго «я» или тени, вечно движущейся рядом.