Собрание сочинений. Том 1. Второе распятие Христа. Антихрист. Пьесы и рассказы (1901-1917) - Валентин Свенцицкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ползи, на коленях ползи… Не прощу…
Перед ним на коленях валяется женщина, больная, истерзанная.
– Ползи, – орёт толстый мужчина. – Дальше встань, больше ползи…
И женщина трясётся вся и ползёт по грязному полу. Но лишь только подползает она, он тычет ей в лицо ногой.
– Ещё раз ползи… снова ползи…
И снова та же история.
Так вот, как вы думаете, ночью, придя к себе в комнату, закутавшись одеялом, не станет страшно этому добродетельному человеку за всё безобразие жизни, за весь ужас её? И как вы думаете, улыбнётся он от сознания «исполненного долга» или разрыдается, в подушку уткнувшись, вспомнив всю эту отвратительную сцену?
Верочка молчала, как пришибленная.
– Вы ещё жизни совсем не знаете, – мягко сказал я, чувствуя, что над нею имею власть. – Потому не знаете и того, сколько в ней самой беспросветной тьмы, самой непроходимой грязи. По внешнему виду в жизни всё весьма благополучно. Идёте вы по улице, люди попадаются всё такие приличные: толкнут – извинятся, это ли ещё не культура?
На лбу ведь ни у кого не написано, что, мол, сей благообразный господин – подлец, развратник, что в душе у него ни одного живого места нет. Да что на улице. Другого вы несколько лет знать будете, всё такие слова хорошие говорить будет, а в душе-то у него на самом деле одна гнусность. И никогда этой гнусности вы не узнаете, никогда, никогда.
– Что вы говорите, – как рыдание вырвалось из груди Верочки.
– Правду говорю, по опыту говорю. Я тоже не сразу христианином стал, бывали страшные паденья во мне, и никто не замечал этого… Больше того.
– Но разве же искреннего человека сразу не видно? – наивно, но с глубокой тоской перебила меня Верочка. – Я понимаю, что хорошие слова можно по заказу говорить, но глаза, жесты, голос, интонация…
– Так вы действительно убеждены, что искреннего человека всегда можно узнать?
– Всегда, – твёрдо сказала она.
– Ну, а как вы думаете, искренний я человек или нет? – неожиданно для самого себя спросил я. Как паук, с жадностью я смотрел на Верочку, задыхаясь от притягательно-томительного чувства, подобного тому, какое испытываешь, заглядывая в чёрно-синюю глубину пропасти.
Верочка с удивлением посмотрела на меня: видимо, она тоже не ожидала этого вопроса. Наконец сказала:
– Искренний.
Я ждал этого ответа, но, может быть, именно потому, что так ждал его, почти до обморока был потрясён им. «Антихрист я, развратник, мертвец полусгнивший!» – хотелось крикнуть мне. Всего меня так и подмывало.
Но вместо этого я заговорил таким проникновенным, таким вкрадчивым голосом, в то время, когда в душе моей всё было в движении, всё рвалось наружу, что даже я сам поддался впечатлению искренности своих слов и почувствовал, как задрожал на лице моём каждый мускул и губы от волнения стали насилу выговаривать слова.
– Друг вы мой, – сказал я, – вы правы, я человек искренний, поверьте, я мог бы по внешнему виду оставаться совершенно таким же в то время, как душа моя иссохла бы от сладострастья, фантазия вконец была бы испорчена и воображение, кроме утончённейшей извращённости, другой бы не знало пищи. И вы, повторяю, никогда, слышите – никогда, не узнали бы, что творится в душе этого человека. Вы думали бы, что он человек горячий, пламенный, а он был бы холоден, как труп. Вы воображали бы, что он верит в Бога, почти святой, а он просто бы боялся смерти.
Верочка, бледная, уничтоженная вконец, слушала с инстинктивным страхом мою вкрадчивую речь. Видимо, она смутно угадывала какую-то бездну, в которую, может быть, лучше и не заглядывать. Я видел, что нервы её взвинчены до последней степени и что незаметно для неё самой всё её нежное, полудетское тельце дрожит мелкою дрожью…
И тут-то произошло нечто странное. Тот неожиданный конец разговора, о котором говорил я.
Мне неудержимо захотелось взять её за руку. Клянусь вам, в тот момент во мне не было ни малейшего грязного чувства. Просто она стала для меня почему-то так невообразимо близка. Во мне, может быть, на один миг, проснулись все заглохшие чувства и к людям, и к себе, и к семье своей. Может быть, только мать, у которой всё в жизни погибло, всё в жизни потеряно, в минуты полного отчаянья глядя на дочь свою, способна на такое жгучее, нежное и всё существо, до мозга костей, потрясающее чувство.
Верочка сначала не отняла руки, но потом осторожно хотела её освободить. Я не пустил её.
И тут быстрее, чем молния, быстрее, чем может заметить сознание человеческое, во мне всё до самого основания приняло другой вид.
Достаточно было Верочке сделать это маленькое движеньице, едва заметно потянуть к себе руку, а мне тоже неуловимым пожатием насильно оставить её в своей руке, чтобы Верочка, и чувства мои к ней, и вся нежная, материнская прелесть их – всё пошло прахом.
Ведь я в первый раз, не в фантазии, а в действительной жизни, насильно заставлял женщину, или, вернее, девочку (может быть, даже именно потому, что девочку), в первый раз заставлял сделать по-своему, физически заставлял, насильно.
И всё, что когда-либо было пережито мной, весь яд моих фантазий – всё разом с непередаваемой, невообразимой быстротой вспыхнуло во мне. И такою внезапною бешеною страстью загорелось моё сердце, что я воистину готов был на преступление. Несправедливейшее, возмутительнейшее, гнуснейшее насилие готов был совершить я… Мне не нужно было её взаимности. Мне нужно было, чтобы она кричала от ужаса, рыдала и билась всем существом своим от отвращения и от отчаяния………
Верочка со страшной силой выдернула свои руки и бросилась вон из комнаты…
VIII
Правда или ложь?
Всю ночь проходил я по пустынным, безлюдным улицам.
Одно чувство покрывало во мне все остальные: чувство мучительного, жгучего, самолюбивого стыда.
Что теперь она обо мне думает? Каким отвратительным, ничтожным существом я ей кажусь; какими глазами буду смотреть на неё при встрече.
И каждая мельчайшая чёрточка только что пережитой дикой сцены вставала в моей памяти с такой яркостью, словно я ещё видел перед собой лицо Верочки, её глаза, ощущал в руке своей трепетавшую руку, которую она выдернула с таким отвращением и ужасом.
Можно сказать, что в памяти моей вся сцена осталась даже в большей подробности, чем я сознательно видел, когда она разыгрывалась. Раскаяния в нравственном смысле я не испытывал, разумеется, никакого, но только теперь, кажется, вполне ощущал, как нелепо, необузданно, и главное, унизительно было моё поведение.
Моментами такой горячий стыд, такая острая боль уязвлённого самолюбия теснила мне сердце, что я невольно останавливался на месте и морщился, как от внезапной физической боли.
В сравнении с этим чувством самолюбивого стыда и непоправимого, как мне казалось, унижения даже все мои страхи и ужасы побледнели. Я был раздавлен и жалок.
В самом деле, чем я мог восстановить себя в глазах Верочки. Разве была какая-нибудь возможность вырвать из её памяти мои слова, мой животный, отвратительный порыв. Я не в силах был сделать этого. Одно могло спасти меня – смерть. Мёртвым всё прощается.
Под влиянием этих чувств и мыслей фантазия моя приняла совершенно особое направление.
Я стал мечтать самым непростительным, самым ребяческим образом.
Я скоропостижно умираю. На длинном узком столе лежит моё беспомощное похолодевшее тело. Примирённый, таинственный, со сложенными на груди руками, я точно сплю. Губы мои загадочно-горько улыбаются, ресницы не плотно закрывают глаза.
Верочка рыдает, прижимаясь к ногам моим. Непоправимое, неотступное горе безнадёжной тоской сжимает её грудь.
Я не понят. Меня не оценили. Она не почувствовала всей глубины моей страсти. И я, потерянный, не в силах был жить, не в силах было моё сердце выносить этих оскорблённых мук, и оно разорвалось… Я погиб. Она теперь только поняла всё это. О, зачем так поздно… Зачем я оттолкнула его, измученного, страдающего… Я убийца его. Это благодаря мне он лежит на столе беззащитный, ненужный. А я буду жить… И ничем, ничем, никогда не вернёшь прошлого.
И у меня у самого начинало щемить в горле от нестерпимой жалости к самому себе. Я всё простил себе, я со всем примирился и, как над покойником, безвозвратно ушедшим куда-то, готов был плакать навзрыд.
Конечно, здесь было много сантиментальности. Но эта сантиментальность была особенная: от неё, если позволено будет так выразиться, попахивало трупом.
В этом-то пункте мой острый стыд, моё вконец потрясённое самолюбие каким-то фантастическим образом соединилось с моей постоянной мукой, с моим культом смерти. И самым неожиданным образом вылилось в невообразимо уродливую форму. Вылилось почти в невероятную ложь.
Два слова о лжи. Мне иногда приходит в голову, что ложь у нас определяется слишком формально. Достаточно, чтобы утверждение фактически, внешне не соответствовало действительности, как уже оно сейчас клеймится словом ложь. «Что же тогда, по-вашему, ложь?» – скажете вы. Не знаю. Может быть, тут недостаток языка человеческого, и нужно было бы изобрести какое-нибудь новое слово, только я положительно уверен, что могут существовать такие случаи, когда, несмотря на явное несоответствие утверждения с фактом, лжи всё-таки не будет.