Янтарная ночь - Сильви Жермен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он сидел на краю своей постели. Смотрел, как опускается вечер, слушал гомон птиц, готовых к отлету, тихое и непрерывное струение дождя. Он не шевелился. Он сидел один в своей комнате, положив сжатые кулаки на колени. Вечерние сумерки медленно затуманивали пространство вокруг него, и предметы один за другим растворялись в сгущавшейся темноте. «Пускай темнота всех вас пожрет! — подумал он. — Пусть эта ночь все тут поглотит и сотрет — вещи, мебель, вплоть до стен моей комнаты. Разве не буду я завтра в новой комнате — чужой, совершенно голой?» Дом был погружен в тишину. Но ферма так обезлюдела — какой же звук мог там раздаться? Его родители умерли, Баладина недавно переселилась к их дяде Таде. Оставалась только Матильда, суровая Матильда, царящая над пустынной фермой со своей увесистой связкой ключей на боку. Ключей от комнат и шкафов. Ключей, отпиравших лишь пустоту и холод. Была еще Роза-Элоиза, обосновавшаяся рядом, в том приземистом крыле фермы, где жил Двубрат, а потом Таде и Ципель.
Но Роза-Элоиза не издавала никакого звука. Она проводила ночи, без конца расчесывая свои волосы. После отъезда Горюнка в Алжир она потеряла сон. Однако каждый вечер облачалась в длинную ночную рубашку из белого полотна, потом усаживалась на низенький табурет, почти вровень с полом, наклонялась вперед, ложилась головой на колени и оставалась так до утра, расчесывая волосы механическими движениями, чтобы обмануть бессонницу, отогнать тревогу. Тревога, впрочем, вовсе не позволяла себя прогнать, она переплеталась с волосами, спутывала их. Горюнок больше не посылал вестей о себе, и это молчание ее пугало. Она чувствовала, что война смертельно ранила его, — не в плоть, но в душу. Что он видел, что делал там? — беспрестанно спрашивала она себя, расчесывая волосы.
В конце концов ее волосы приобрели пурпурный цвет родимого пятна, отмечавшего ее висок. Но война близилась к концу, Горюнок скоро вернется. В этом возвращении она не сомневалась. И все же это скорое возвращение вовсе не успокаивало ее тревогу. Кто же, кто вернется? — спрашивала она себя. Будет ли это тот же Горюнок? Что они сделали с ним, что с ним стало? Не была ли война чудовищной, похабной и безумной матерью, которая носила людей в своей безобразной утробе лишь для того, чтобы извергнуть их из себя калеками, навсегда лишенными мира в своей памяти и своей душе?
Война такою и была, война была и оставалась этой чудовищной матерью, которая неустанно пожирает людей, набивает ими свою ненасытную утробу, перемалывая им тело и душу. Горюнок, маленький сирота, спасенный от тоски и одиночества любовью Розы-Элоизы, оказался сожранным этой жадной матерью. Горюнка не стало. Безумная мать-пожирательница одержала верх над приемной матерью, вырвала у нее ее дитя. Мать по имени война победила нежную мать, напомнив ребенку, что у того никогда не было настоящей матери, что в действительности он никто, подкидыш. Горюнка не стало. На его месте оказался рядовой Иёз Адриен, парень в полевой форме, уже поизносившейся и запачканной.
Запачканной кровью. Кровью человека, кровью ближнего. Кровью, которая плохо засыхала, образовывала коросту, оставляла неизгладимые следы. Кровью, которая из коросты превращалась в язвы, разъедавшие толстую ткань полевой робы, проникая до самого сердца, поражая его гангреной, сея повсюду — в душе и сознании — струпья безумия и бешенства. И Роза-Элоиза догадывалась обо всем этом. Она предчувствовала, что ее приемный сын, ее избранное дитя не вернется к ней таким, каким ушел, но что другой, незнакомый ей человек вернется вместо него — мужчина, чьего созревания она не видела, мужчина, слишком быстро и грубо порожденный этой тупой и вредоносной матерью-воровкой — войной. Тогда, не способная говорить, не умея ни кричать, ни плакать, Роза-Элоиза снова и снова расчесывала свою тяжелую гриву, которая из ночи в ночь все больше багровела.
Иёз Адриен воевал. Он делал это так, как ему приказывали, ибо, отброшенный в исходную точку своего сиротства, он вернулся к тому состоянию покорности и болезненного послушания, в котором так долго дремал во время своей приютской жизни. Но содержание приказов здесь было иным. Уже не требовалось, как раньше, просто твердить хорошенько свои молитвы, свои уроки и басни Лафонтена, соблюдать тишину в классе, в столовой и в спальном помещении, спать всю ночь, лежа как каменная надгробная статуя, руки плашмя поверх одеяла, чтобы не уступать гадкому искушению рукоблудия. Здесь все это было вздором. Солдаты могли орать и ругаться сколько влезет, жрать из котелков в столовой прямо руками, дрочить в свое удовольствие под старыми одеялами в казарме. Приказы здесь, хоть и метили в конечном счете всегда в душу, но уже не для того, чтобы накрахмалить ее и высушить, но, скорее, чтобы расшатать и вырвать с корнем.
Иёз Адриен видел под лунным серпом своих пригвожденных, оскопленных товарищей. Видел, и это так потрясло его, что он не сомкнул больше, не отвел глаз. Холодно уставился он на одиннадцать тел и смотрел, пока его взгляд не сделался совершенно неподвижным — пока не перестал видеть. Одиннадцать тел. Его товарищи. Еще такие молодые, призванные, как и он сам, против своей воли. Молодые люди с лицами, еще отмеченными детством, с веселыми глазами. Им вырвали детство из сердец, юность из тел и смех из глаз. Им вырвали и сердца, и половые органы, и глаза. Иёз Адриен был одержим этим видением. И ему неважно было взыскать душу человека, а тем более отчитаться за нее; он требовал мести. Неистовая жажда крови завладела им.
Кровь, прилив и отлив. Постоянный паводок, переливающийся туда-сюда, от жертвы к убийце, затопляя их по очереди, словно какой-то могучий ветер вечно дует на людскую кровь — на пролитую, потерянную кровь, направляя ее ток во все стороны.
Иёз Адриен воевал. Вокруг него дул ветер. Ветер дул на кровь его товарищей, словно на большой костер, чтобы еще сильнее распалить ее жгучую красноту. Ветер пронесся над одиннадцатью обескровленными добела телами, которые не укрыла ни земля, ни пыль, и взметнул крик — снова и снова. Так действовала война: «Ибо кровь его среди него; он оставил ее на голой скале; не на землю проливал ее, где бы она могла покрыться пылью. Чтобы возбудить гнев для совершения мщения, Я оставил кровь его на голой скале, чтоб она не скрылась».[10]
Иёз Адриен услышал этот внезапно раздавшийся крик и впустил его в свой гнев. Крик непогребенных тел, крик крови, пролитой врагами на голой скале, словно священное варварское подношение их земле. Он не дал этому крику подняться выше человеческой меры, не дал ему умчаться к другому краю ночи. Перехватил крик, отклонил его. Не дал ему подниматься до бесконечности.
Не позволил крови своих товарищей взывать с земли к Богу. Пригнул крик боли к земле — прямо туда, куда враг пролил ее, и тем самым отвратил с пути, пустил ее по низинам собственной мести.
Немой крик его растерзанных товарищей вошел в него и предстал таким, каким и был угоден врагу: совершенно варварским. Священная кровь, начисто лишенная святости.
Иёз Адриен воевал так, как ему приказывали. Дни и ночи он двигался по пересеченной местности, через горы, охотясь на повстанцев, стрелял по их убегающим силуэтам, бросал гранаты в пещеры, поджигал деревни и целые холмы, чтобы выкурить и перестрелять врагов, засевших в каждом уголке этой враждебной земли. Ему приказывали, он подчинялся. Подчинялся тем более, что повстанцы оставались невидимками; он все время гнался лишь за тенями, вновь и вновь поднимавшимися из какой-то таинственной преисподней, сея повсюду ужас своими зверствами. Огонь против огня, мертвые против мертвых, ненависть против ненависти. Кровь против крови.
Тени этих невидимых врагов так разрослись, что в конце концов заволокли глаза солдату Иёзу своими темными покрывалами, и в этом отвратительном и пугающем мраке смешалось в кучу все племя врага. Старики, женщины, дети — все сообщники, все повстанцы, все виновны.
Джебель,[11] бордель. Война все больше и больше сокращала свой словарь. Таким образом целые области, гигантские участки земли оказались выброшены вон из физической и человеческой географии, и угодили в какую-то иную — уродливонелепую. «Освобождения!» — требовали одни и, чтобы освободить свою землю и вернуть ей честь, повергали ее в огонь и кровь. «Усмирения!» — провозглашали другие, и, чтобы усмирить чужую землю, хозяевами которой хотели остаться, погрязли в ярости и безумии. Освобождение-Усмирение — слова глухих, слова, утратившие человеческий облик, которые сводились к одному: джебель-бордель — как итогу непомерного бремени и многозначительной лжи.
В чьих же глазах снова растлилась и наполнилась злодеяниями земля, чтобы целые области оказались стерты с лица ее, с людьми и их селениями, с семьями их и стадами, и никто даже не позаботился пощадить невинных и праведных?