Записки солдата - Иван Багмут
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что нельзя говорить непристойные слова, а то наколют язык иголкой. Правда, этого мать никогда не делала, но Карабутеня воспринимало все, что говорили старшие, как факт и потому очень осторожно повторяло дома новые слова, услышанные от старших братьев или от товарищей на улице.
Карабутеня верило, что если в среду, в пятницу и вообще в пост есть скоромное, то еда выступит на лбу.
То же будет, если съесть что-нибудь в воскресенье или в праздник до того, как выпустят из церкви.
Нельзя без позволения брать сахар и вообще сладкое.
Надо уважать старших. Нельзя говорить старшим — «врешь», «дурак», обращаться к ним на «ты», передразнивать и показывать им фигу.
С каждым днем и месяцем Карабутеня набиралось опыта, и его взгляды ширились, крепли, а иногда и менялись. Как правило, этот процесс сопровождался неприятностями. Например, мальчуган с готовностью слушался советов. Это было вполне понятно — ведь их давали старшие и родные. Однако на пятом году жизни Ивась убедился, что советов надо слушаться не всегда. Этот случай определенным образом отразился на его мировосприятии, и потому на нем следует остановиться подробнее.
Рядом с двором Карабутов стояла пустая хата. Их сосед-угольщик выехал, как тогда говорили, «на легкий хлеб», то есть попал в число переселенцев на Охмалу — так крестьяне называли тогда Акмолинскую губернию, — и его жилище служило теперь пристанищем для воробьев. Им теперь некого было бояться, и они издырявили сплошь соломенную крышу опустелой хаты. Хозяйское сердце Каленика Шинкаренко — первого богатея в селе, жившего по соседству и купившего усадьбу угольщика, обливалось кровью, когда он слушал чириканье воробьев и смотрел на дырки в крыше.
Но у детворы это громадное количество воробьиных гнезд разжигало охотничьи инстинкты и возбуждало сладостные мечты. Однажды ватага мальчишек и девчонок, убедившись, что на дворе у Шинкаренко никого не видно, решила осуществить свои мечты. Отряд, который, кроме Ивася, состоял в основном из многочисленных сыновей и дочек жившего напротив Карабутов Бражника, потихоньку прокрался на приобретенную Шинкаренко территорию.
Лачужка угольщика была жалкая, низенькая, приземистая, но все же добраться до стрехи без лесенки оказалось трудно. По этой-то причине Ивасю и выпала наиболее почетная и самая интересная задача — доставать яйца. Его, как самого маленького, поставили на плечи старшему в компании — четырнадцатилетнему Миките Бражнику, и Ивась с замирающим сердцем засунул руку в дырку под стреху. Нащупав теплый пух, он охрипшим от счастья голосом прошептал:
— Есть!
В другой дырке тоже было гнездо, в третьей — тоже… В каждом гнезде были теплые рябенькие яички, и каждый раз, как Ивась подавал их Миките, гурьба детей затихала, словно не веря такой неожиданной, невероятной, просто фантастической добыче.
Не обращая больше внимания на двор Шинкаренко, дети увлеченно продолжали свое дело, а в это время старый Каленик невзначай глянул в окно и увидел злоумышленников.
— Чтоб вам подохнуть! — заорал он так, что его старуха, не понимая, в чем дело, чуть не сомлела с перепугу. — Всю кровлю раздергают! От воробьев не убережешь, а тут еще этих разбойников принесло, чтоб им подохнуть, прости господи!
Он стремглав выскочил из дому и помчался на место происшествия.
— Ах вы, сукины дети! Вот я вам!
Ребятишки на миг оторопели от неожиданности, потом шуганули со двора с той же поспешностью, с какой за полчаса до этого снялись со стрехи перепуганные воробьи. Ивась бежал изо всех сил, и сердечко у него колотилось от страха при мысли, что он может отстать и попасть в руки разгневанного Шинкаренко.
— Бездельники! Ишь слоняются по чужим дворам! Всю кровлю оббили, чтоб вам подохнуть! — ругался хозяин, стараясь догнать детей.
Выбежав на улицу, юные охотники почувствовали себя в большей безопасности. Теперь они бежали уже не так быстро — расстояние между ними и стариком не уменьшалось. Кое-кто из ребят стал даже приплясывать, а Ивасю Микита посоветовал спустить штанишки, задрать рубашонку и показать противнику спину в том месте, которое уже не соответствует этому благородному наименованию. Все громко и с восторгом одобрили предложение Микиты, а Ивась, не понимая, почему никто не спешит сделать это сам, последовал совету, крикнув деду:
— Вот вам!
Этот поступок поставил Ивася в центр внимания и вызвал такое бурное одобрение юных Бражничат, на какое он и не рассчитывал. Впервые Ивась ощутил всю сладость славы и общего признания. Он стал героем, на него были обращены все взгляды, и это было очень приятно.
Старик, пожелав Ивасю, чтоб его хвороба сгноила, бросился за детьми с новыми силами, но они попрятались во дворе у Бражника.
Ивась был убежден, что на этом инцидент с Шинкаренко исчерпан. Он беззаботно играл с детьми в лошадки, в жмурки, в салочки, а когда мать позвала его домой — побежал вприпрыжку, не предвидя никаких неприятностей.
Мать говорила с ним ласково, пока не завела в чулан. Тут мальчуган увидел у нее в руке прут и почувствовал перемену настроения, но все еще не понимал, о чем речь.
— Ты деду Каленику что показывал? — спросила мать строго.
Ивась рассказал всю правду, глядя на мать доверчивыми детскими глазами.
— Разве так можно? — с укором проговорила мать. — Разве можно так со старым человеком? Перед ним все село шапки ломает, а ты — так! Разве можно?
Ивась все так же смотрел на нее своим открытым взглядом. Вдруг мать схватила сынишку за плечи, ткнула его голову себе меж колен и принялась хлестать прутом, приговаривая:
— Чтоб больше так не делал! Чтоб больше так не делал!
Первые удары давались матери нелегко, но дальше дело пошло, и Ивасю было выдано прямо пропорционально возрасту и богатству Каленика Шинкаренко и, кроме того, добавлено соответственно общественному положению Иоахима Карабута, который был учителем, — ведь о поведении детей в учительской семье надо заботиться больше, чем в обычных крестьянских семьях, потому что учительские дети должны быть примером для других.
Эта первая в жизни экзекуция произвела на мальчика гнетущее впечатление. Его не оставляло горькое чувство обиды на товарища, подавшего такой коварный совет. Он не понимал — и это было очень обидно, — зачем вообще его били. Если для того, чтобы он больше не показывал зад Каленику, так для этого довольно было и словесного запрета.
Спина ныла, и это настраивало на пессимистический лад. Мир казался мрачным, полным недобрых людей, а его собственная доля — самой несчастливой. Все у него в жизни складывалось хуже, чем у других. Все! У его братьев волосы под гребешком ложились, а у него торчали во все стороны. У братьев не было веснушек, а у него полно. А имя какое ему выпало! Иван! Никого не дразнят так противно, как его:
Иван, кабан, на капусте сидел,Всех червей поел.
Вот про Миколу совсем не обидно:
А Микола, МиколайЗадрал ноги на сарай.
И все! А про него выдумали такие скверные, такие паскудные слова! Нет, на свете все устроено несправедливо! Ну правда, почему у него веснушки, а у других — нет? Почему именно у него чуб во все стороны?
Такие мысли бродили в голове Ивася, а где-то глубоко в подсознании росло тяжелое предчувствие чего-то страшного. Мальчик качал в люльке младшего братишку (это было дополнительное наказание), и движения и скрип люльки мешали ему уловить источник этого предчувствия. Наконец он понял: о его поступке узнает папа.
Если маму Ивась любил, то основным чувством, которое он испытывал к отцу, был страх. В присутствии отца он боялся смеяться, а когда тот брал его на руки, сидел тихо, как мышонок. Отец его ни разу и пальцем не тронул, но малыш видел, как он бил «смертным боем» старших сыновей. Карабутеня в ту пору было слишком неопытно и необразованно, чтобы понять, что его отец, учитель церковноприходской школы, просто придерживался основного педагогического метода того времени, когда битье считалось основой как воспитания в человеке высоких моральных качеств, так и закрепления знаний. Будучи при этом человеком искренним и принципиальным, отец применял и к своим детям метод, польза от которого не вызывала у него никаких сомнений. Ивась с ужасом вспомнил день приезда своих старших братьев из духовного училища на каникулы. Отец расцеловался с сыновьями — Хомой и Миколой, потом просмотрел табели и, увидав у Хомы двойку (а они у него не переводились), молча пошел в сад. Хома, бледный, с пылающими глазами, ждал, пока отец вырезал красный вишневый прут.
— Для твоей же пользы! — сказал отец, огрев Хому прутом вдоль спины.
Он бил до тех пор, пока в руке не остался коротенький обломок, и, закончив эту тяжелую и неприятную для него самого процедуру, спросил Хому: