Жунгли - Юрий Буйда
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сон его был недолгим. Он проснулся от шума в спальне.
Мать кашляла, потом долго щелкала зажигалкой, наконец крикнула:
- А что это такое, Витя? Коробка откуда?
- Тебе, наверное, - откликнулся Климс, лениво натягивая штаны. – Под дверью стояла.
- Под дверью?
- Да ты открой. Может, там подарок.
Скрипнула кровать, мать чертыхнулась.
Климс направился в ванную, взялся за ручку двери, и в это миг в спальне грохнул взрыв. Климс присел от испуга, потом бросился в спальню.
В полутемной комнате пахло перегоревшим тротилом, стол был перевернут, стена изрешечена осколками, белье на постели забрызгано чем-то темным, на полу бились рыбки из аквариума, из выбитого окна тянуло прохладой, в углу лежала мать.
Климс не мог тронуться с места. Он почувствовал себя вдруг одиноким, преданным и омерзительным, как Иисус Христос, он задыхался, и хотелось ему сейчас только одного – света, света, черт возьми, света, а больше ничего ему не хотелось, ничего…
ОТЧЕТ АННЫ БОДОПо вечерам Анечка Бодо считала шаги. К ее матери Полине, которую подруги и соседи звали Пристипомой (она торговала на рынке мороженой рыбой), почти каждый вечер заявлялись ухажеры, и девочку отправляли погулять. Она гуляла в коридоре — в длинном широком ущелье, загроможденном велосипедами, черно-белыми телевизорами и старыми шкафами, — соседи по коммуналке хранили ненужные, но полезные вещи. Анечка ходила взад-вперед по коридору, считая шаги, останавливаясь иногда перед дверями, переминаясь с ноги на ногу и снова пускаясь в путь, потому что стоять на месте было труднее, чем ходить.
Иногда соседи приглашали ее к себе. Старуха-еврейка Мирра угощала девочку печеньем и рассказывала о пауках, которых разводила в больших стеклянных банках и кормила собственноручно изловленными мухами.
— На хера? — злобно спрашивала Анечка.
— Очень уж одиноко на свете, — вздыхала старуха. — И бесчеловечно, особенно по ночам.
— Дай что-нибудь! — требовала Анечка.
Старуха давала ей еще одно печенье, сухое и пресное.
Нелюдимый старик Гуляев любил старые книги, и когда Анечка заходила к нему, заставлял ее читать вслух. В книгах на каждом шагу встречались слова вроде “читах” или “аз”, и Анечка спрашивала:
— На хера?
— Так когда-то писали, — сердито отвечал старик. — И в этом есть своя красота. Вот послушай. — И он нараспев читал: — Не бысть казни, кая бы преминула нас... А? Это Серапион Владимирский, был такой монах… Красиво. Знаешь, что такое красота, букашка? Вот ты красотка, а красота…
— Дай что-нибудь! — обрывала его Анечка, с ненавистью глядя на Гуляева.
Он давал ей конфету или кусок колбасы с хлебом.
Еще она заходила к пьянице Эдику. Стены его комнатушки были исписаны вкось и вкривь — “Когда я буду умирать, а умирать я точно буду, ты загляни мне под кровать и сдай порожнюю посуду”, например, или: “КБ 500 рублей до 17.10”. Чтобы заработать на водку, Эдик сочинял кроссворды и заметки об интересных фактах, которые печатались в газетках. На столе среди окурков и яичной скорлупы, на тахте рядом с охотничьими сапогами, которые взялись тут неизвестно откуда, и на грязном полу — просто всюду — валялись книги, из которых можно было узнать, что за сутки корова испускает 280 литров газов, что столица Малагасийской республики называется Антананариву, что в Библии душа упоминается тысячу шестьсот раз, а бессмертие души — ни разу. У стены, что напротив тахты, на шаткой этажерке стоял наполненный водой аквариум, в котором никогда не было никаких рыб и вообще ничего живого.
— На хера?
— Когда особенно хреново, — сказал Эдик, — опустишь голову в воду, откроешь глаза — и смотришь…
— И что видишь?
— Ничего. И свет во тьме светит, и всяк его видит… — Он неумело смеялся. — Хочешь попробовать?
Анечка попробовала. Открыв в воде глаза, она вдруг испугалась: вокруг был свет — много яркого света, словно она вдруг оказалась на берегу моря под безоблачным южным небом. Или в полдень поднялась на вершину самой высокой в мире горы и лицом к лицу столкнулась с самим Богом. Она выпрямилась, схватила полотенце, которое протянул ей Эдик, и проговорила сквозь зубы:
— Хоть бы лягушек там завел, что ли, а то ведь сам скоро в какого-нибудь гада превратишься.
В дверях спохватилась:
— Дай что-нибудь!
Эдик протянул ей сигарету. Анечка спрятала сигарету в трусы. Поймав взгляд Эдика, жарко покраснела и показала ему язык.
Старуха-еврейка умерла, дед Гуляев тоже, а Эдика однажды навсегда увезли на “скорой”, и Пристипома после войны с соседями присоединила освободившуюся комнату к своей. Она замазала надписи на стенах, выкинула провонявшую несчастьем и одиночеством мебель, оставив только аквариум. В этой комнате поселили Анечку, которая, когда никто не видел, опускала голову в аквариум и открывала глаза, чтобы снова увидеть тот свет. Впрочем, и после этого ее прогулки по коридору не прекратились. Мать обзавелась постоянным мужчиной, который возненавидел Анечку с первого взгляда. Во всяком случае, Анечка была в этом уверена. Ее выгоняли в коридор, как только Дмитрий Николаевич входил в комнату. Он был одноруким (говорили, что руку потерял на войне, но Анечка этому не верила) и не верил в сказки про Бога.
— От моего ларька до метро сто двенадцать шагов, — говорил он. — Что туда, что обратно — сто двенадцать. Поди да проверь, кто не верит. Я когда из Чечни вернулся и на рынке устроился мешки таскать, утром считал и вечером молился и считал, а все выходило сто двенадцать. И ничего не изменилось. А пока это так, Бога нет.
— А что же тогда? — испуганно спрашивала Пристипома. — Кто-то ж там должен быть?
— Сто двенадцать, — отвечал Дмитрий Николаевич, глядя нехорошими своими красивыми глазами на Анечку. — Господин Сто Двенадцать.
— А любовь? — хихикала Пристипома, прижимаясь к нему.
— Госпожа Сто Тринадцать, — отвечал безжалостный Дмитрий Николаевич.
Говорили, что он владел чуть ли не половиной рынка, всем этим множеством магазинчиков и ларьков, и наказывал вороватых продавщиц, загоняя им кактус в задницу. Пристипома говорила, что насчет продавщиц правда, а насчет кактуса — вранье, — но Анечка верила в кактус, потому что видела, как Дмитрий Николаевич посматривает на ее двенадцатилетнюю задницу.
Пятьдесят четыре шага туда, пятьдесят четыре шага обратно. И так по сто раз за вечер. Почти каждый день. Месяц за месяцем. Так жила Анна Бодо, которая думала, что жить и считать шаги — это одно и то же.
Однажды Пристипома притащила домой десятка два толстых тетрадей в линеечку. И хотя тетради были некрасивые, с серыми картонными обложками, на которых было написано “Отчет”, Анечка обрадовалась подарку. Теперь каждый вечер, прежде чем лечь спать, она записывала в тетрадь количество пройденных за день шагов. Почему-то сам вид этих чисел на бумаге вызывал у нее радость. Она старательно выводила на серой линованной бумаге число 10854 — и засыпала успокоенная, если не счастливая. Днем она все чаще уезжала в центр, на Пушкинскую площадь, и подолгу считала шаги вокруг бронзового Пушкина — сначала рядом с памятником, потом подальше, и шагов набиралось очень много. Их она записывала в другой тетради.
Мать обнаружила ее записи и устроила скандал.
— Это что? — спросила она. — Вот полюбуйтесь, Дмитрий Николаевич! Я ей для пользы подарила столько тетрадей, а она их на что извела? Циферками исписала! Зачем? Будешь объяснять?
— На хера? — спросила девочка, глядя на чудовищные пальцы Дмитрия Николаевича, который сидел за столом босиком.
— Пока не объяснишь, жрать не дам! — сказала мать. — Ну?
Анечка опустила голову.
— Ну? — повторил Дмитрий Николаевич, и от его голоса у Анечки набухло в низу живота. Она боялась смотреть ему в глаза, хотя мать и говорила, что у них, у Анечки и Дмитрия Николаевича, глаза странным образом похожи: у обоих волчьи.
— Это просто цифры… шаги… я хожу там по коридору и считаю… пока вы тут… а я там…
Дмитрий Николаевич придвинул к себе открытую тетрадь, молча полистал, поднял голову.
— Смотри мне в глаза! — закричала мать. — Зачем тебе шаги считать? Крыша поехала? Училась бы лучше! Надо же! Шаги! Ну, написала, а дальше что? Что дальше, я тебя спрашиваю, что? Тебе что — по рублю за шаг дадут? Или больше? Ты будешь отвечать или нет? Вот вам ответ на материнскую любовь! Не любовь, а стыд какой-то! Ну? Что потом с этими цифрами делать будешь?
— Предъявлю, — нехотя выдавила из себя Анечка.
Пристипома захохотала.
— Кому? От дурища на мою голову! Кому предъявишь? Ты что — ты электростанция, чтоб тебе платили?
— Господину Сто Двенадцать на хер, — ответила вдруг дочь, не поднимая головы. — Или госпоже Сто Тринадцать.
Пристипома вытаращилась.
Дмитрий Николаевич захлопнул тетрадь.