Опыт автобиографии - Герберт Уэллс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Джеффри Уэст{42} в точной и скрупулезно выверенной моей биографии, написанной несколько лет назад, был несправедлив к этому педагогу из прошлого времени, поскольку он мерил его мерками XX или, во всяком случае, конца XIX века. С точки же зрения века XVIII, откуда Томас Морли и происходил, он вовсе не заслуживал такого презрения. Уэст говорит, что Морли занимался с несколькими прилежными учениками, а остальных бросал на произвол судьбы. Но так обстояло дело во всех школах, а уж в маленьких школах со смешанным составом учащихся и единственным плохо подготовленным педагогом это становилось и вовсе неизбежным. Да и в наши дни учитель всегда поощряет именно тех учащихся, у которых есть тяга к знаниям. И подобный фаворитизм продлится до скончания веков. Пожилой дородный джентльмен (Ч. К. Н., Л. К. Н.), шествующий с непередаваемой важностью, заложив руки за спину, за вереницей маленьких недоучек и ведущий их к счастливому будущему, а то и просто в церковь или к крикетному полю, являет собой вовсе не такое уж мрачное зрелище, как то представляется Уэсту — Бромлейская академия в этом смысле не была подобна Дотбойс-холлу{43}.
Впрочем, Джеффри Уэст в своей книге привлек мое внимание к некоторым чертам сходства между школой мистера Морли и существовавшей за треть века до этого школой, описанной Чарльзом Диккенсом; иначе я упустил бы это из виду. Между нами и мальчиками из государственной школы шли непрерывные стычки, перераставшие в рукопашную и чуть ли не в членовредительство, когда мы сходились на Мартин-Хилл, который в те времена был еще пустошью, а не приятным местом отдыха. Нас почему-то называли «Морлиевы бульдоги», а мы их, младших школьников, «Бромлейские водяные крысы» и «грубияны». Это было совсем как у Диккенса, где боролись друг с другом «Бейкеровы бульдоги» и «Тройтаунские крысы». Очевидно, вражда между традиционными частными школами и школами нового образца шла с давних времен, была делом обычным и подчинялась каким-то общим законам.
Джеффри Уэст убежден, что подобный антагонизм коренился в снобизме, но слово это не слишком точно определяет некое социальное и идеологическое различие. Уэсту кажется, что государственные школы были школами «демократическими», подобно общедоступным школам в Америке, но это не так. По своему духу, тенденциям и устройству они являлись учебными заведениями, специально предназначенными для «низших» классов, и послать ребенка в такую школу значило заранее признать, как хорошо понимала моя мать, его социальную неполноценность. Закон об обучении 1871 года не предполагал равных образовательных возможностей; он был направлен на то, чтобы подготовить низшие классы к определенным видам деятельности; вести подобные школы должны были специальные учителя, не имевшие университетских дипломов. Однако если Томас Морли не мог похвастаться университетской мантией и шапочкой, то он, во всяком случае, имел, согласно королевскому указу, право носить нечто похожее, не отличимое для неискушенного взгляда от настоящих мантии и шапочки; он как-никак был Л. К. Н. Если и не по сути своей, то по внешности он обладал всеми признаками человека ученого. Чем старше становилась наша школа, тем полнее проникалась она, при всех своих недостатках, духом достоинства и ощущением, пусть и достаточно претенциозным, будто все в ней «выше среднего уровня», и худосочным и вульгаризированным noblesse oblige![3] Что-то нам не положено было делать, и чего-то от нас ждали в силу нашей принадлежности к определенному классу общества.
Чаще всего «Морлиевы бульдоги» вступали в потасовку в меньшинстве и в основном брали верх. Думаю, обостренное классовое чувство, которое я тогда приобрел, пошло мне на пользу.
Я никогда не верил в превосходство низших. Моей любви к пролетариату не хватает энтузиазма, и, думаю, это чувство восходит к нашим дракам на Мартин-Хилл. Я почти не скрывал инстинктивного неприятия материнского почитания королевской семьи и всех вышестоящих, а все потому, что изначально во мне была заложена немалая нетерпимость: пылкая моя душа требовала равенства, но равенства социального статуса и возможностей, а не одинакового уважения ко всем или одинаковой платы; у меня не было ни малейшего желания отказаться от представления о своем физическом превосходстве и сравняться с людьми, добровольно принявшими свое униженное положение. Я считал, что быть первым в классе лучше, чем быть последним, и что мальчик, выдержавший экзамен, лучше тех, кто провалился. Я не намерен пускаться в спор о том, насколько приемлем или похвален такой взгляд, но долг биографа повелевает мне рассказать о действительном положении дел. В том, что касалось широких народных масс, я целиком разделял взгляды матери; я принадлежал к среднему классу, или к «мелкой буржуазии», если использовать марксистскую терминологию.
И совершенно так же, как моей матери было положено верить в ад и в то же время надеяться, что никто туда не попадет, я верил в существование низших классов и отвергал тех, кто к ним принадлежал. Я не думал, что низшие заслуживают какого-либо уважения. Они могли вызывать сочувствие за свою нелегкую долю или презрение за неспособность преуспеть в жизни. Но это уже другое дело. Выношенная мною мысль, развитие которой я намерен проследить в этой книге, шла бок о бок с идеями коммунистов об основанном на научных началах бесклассовом обществе, но для меня подобное общество представляло собой, по существу, модификацию среднего класса, вобравшего в себя стоящих над ним аристократов и плутократов и находящихся ниже него крестьян, пролетариев и вообще неимущих.
Троцкий оставил запись о том, что Ленин после единственного разговора со мной назвал меня «неисправимым мещанином». Это было трезвое замечание. Ленин с Троцким принадлежали к состоятельным слоям общества; и тот и другой вступили в жизнь в условиях, не сравнимых с моими, но их мысль была обесцвечена марксистским догматизмом и сентиментальностью, что и помешало им вспомнить, с чего они начали. Мой разговор с Лениным свелся в конечном счете к вопросу о «ликвидации» крестьянина и городского труженика при помощи развитой агрокультуры и техники. Ленин так же поддерживал эту идею; мы говорили об одном и том же, но при этом словно бы о чем-то совершенно различном, поскольку мысли наши были настроены у каждого на свой лад.
2. Мир в восприятии подростка (1878–1879 гг.)
(4 августа 1933 года.) Последние день-другой я пытался припомнить, каким мне явился мир в 1878-м, когда я поступил в школу, и в 1879-м, когда я учился в ней, и восстановить для себя тогдашнее мое умственное состояние. Задача эта была почти непосильной. Оказалось непросто отделить увиденное и прочитанное до тринадцати лет от позднейших своих впечатлений. Приобретенное мною после того, как мне стукнуло тринадцать, наложилось на старое, и все это вместе взятое составило мой умственный багаж. Подобная перестройка сознания шла изо дня в день, и выстроить все это в должном порядке и передать во всех подробностях представляется практически невозможным. Но даже при том, как трудно сосредоточиться и все вспомнить, нельзя просто миновать годы, на которых закончилось мое детство. С формальной точки зрения мое образование прервалось именно в это время, и понадобились два с лишним года, прежде чем я снова смог приступить к учению, причем я тогда уже был в том возрасте, когда для большей части англичан умственное развитие приходит к концу, да и не только для англичан — для всех на свете. Это бесчисленное множество людей, остановившихся на подростковом уровне, играет сегодня определяющую роль в большинстве тревожных политических и социальных событий.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});