Сто двадцать километров до железной дороги - Виталий Сёмин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хирург прокашлялся. Он был всего года на два старше меня, но в эту минуту он мне не казался ровесником. Восемь лет парень работает тут, а я совсем зеленый новичок.
Кто-то выключил радиолу, кто-то в торжественной тишине произнес тост, и я радостно почувствовал и торжественность этой тишины, и необычность обстановки, и то, что зима уже прошла и то, что она прошла так трудно, и то, что Зина рядом. Радиолу включили опять, опять зашумели, и мне приятен был этот шум.
Потом стол передвинули поближе к стене, и желающие пошли танцевать. Зину пригласил Мясницкий, он извинился передо мной, и я подумал: приятный все-таки мужик. Простой. Напрасно я тогда на конференции с ним поцапался.
Потом я не замечал ни Мясницкого, ни хирурга — смотрел только на Зину, на то, как легко и красиво она танцует, как решительно иногда берет на себя инициативу, поправляет Мясницкого, ведет его. Ее еще кто-то пригласил и еще кто-то.
— Знаешь, — сказал я ей, когда она вернулась, — я не танцую. Пойдем на улицу.
С нами вышли хирург и две учительницы. Хирургу и учительницам было по дороге, мы проводили их и медленно направились к центру. Я потянул перчатку с Зининой руки. Зина высвободилась.
— Постой, — сказала она. — Да постой же! — Я оглянулся: на улице никого. — Не в этом дело, — сказала Зина. — Я хочу тебя спросить…
Я посмотрел на нее удивленно. Как тогда на конференции, лицо ее было решительным и сурово благочестивым.
— Скажи, что ты делал когда приехал сюда в самый первый день? И еще на ноябрьские праздники?
— Честное слово, не помню, — начал было я, но что-то в тоне, которым Зина задала мне вопрос заставило меня вдруг разозлиться: — А впрочем, помню. Пил водку, бил стекла в школе, приставал к замужним женщинам. Еще что? Избил председателя колхоза.
Зина шла молча. Потом сказала:
— Мне сказали, что ты не тот человек, за которого выдаешь себя.
— Сказали? Любопытно. А сама ты что по этому поводу думаешь?
Мы долго шли молча. Вечер бестолково погибал, и я ничем не мог себе помочь.
— Я не могу не верить человеку, который мне сказал.
— А мне?
Она не ответила. Надо было уходить. Но я еще спросил:
— Кто он?
— Мясницкий.
И еще я спросил прежде чем уйти:
— А что бы изменилось, если бы я на самом деле бил стекла и вообще?..
— Не знаю!
«Не знаю!» прозвучало, как «отстань!»
…В школе, через весь класс, в котором еще танцевали, я прошел к столу, за которым сидели Мясницкий, Сокольцов, директор школы, какая-то женщина. Они досиживали. За общим столом и Мясницкий, и директор, и Сокольцов сидели в разных местах, теперь они собрались вместе, чтобы в своей компании досидеть последние полчаса. Мясницкий снял пиджак, снял галстук, расстегнул ворот рубашки — ему было жарко. Без галстука и пиджака, в рубашке с расстегнутым воротом, он утратил часть начальственной основательности. Но все же это был начальник, это было видно не столько по его лицу, сколько по лицам Сокольцова и директора школы. Я наклонился к Мясницкому так же, как наклонились бы к нему Сокольцов или директор школы, и сказал просительно:
— Товарищ Мясницкий, я прошу вас выйти на минуту. У меня к вам коротенький личный разговор.
Он кивнул, и я поблагодарил:
— Спасибо.
На цыпочках, любезно улыбаясь танцующим, я прошагал назад, в коридор, и остановился за дверью. Подождал минуту, другую. На радиоле сменили пластинку, а Мясницкий все не выходил. Я опять отправился в класс, и тут меня окликнули:
— Скажите, это вы хотели видеть товарища Мясницкого? Вы не могли бы передать мне то, что хотите ему сказать?
Женщина, та самая, которая сидела рядом с Мясницким, улыбалась любезно, но я видел, что она боялась меня.
Значит, мне только казалось, что я наклонялся к Мясницкому так, как наклонились бы к нему Сокольцов или директор школы. Как можно мягче я сказал женщине:
— Понимаете, у меня к нему совсем личный вопрос. Понимаете, совсем не служебный. Пусть он сам выйдет.
Потом вышла еще одна женщина, и я ей тоже разъяснил, что к Мясницкому у меня абсолютно личный вопрос. Женщина ушла, а в коридор из класса кто-то вышел и уставился на меня, потом еще кто-то, а Мясницкого все не было. Я опять двинулся в класс, но тут дорогу мне заслонил сам директор школы.
— Что вы здесь делаете? Вас пригласили на вечер как порядочного человека…
— Послушайте, — сказал я, — ваш Мясницкий на две головы выше вас, на голову выше меня, почему он высылает вперед женщин?
— Вы понимаете, где находитесь? — спросил меня директор школы.
— Безобразие! — сказали из группы, которая собралась у входа в класс. — Скандалить в школе!
— Немедленно покиньте территорию школы! — сказал директор.
Я пожал плечами. Я не собирался скандалить. Разве это скандал — потребовать, чтобы человек, кто бы он ни был, ответил за свои слова?!
— Хорошо, — сказал я, — передайте Мясницкому, что я подожду его во дворе.
Во двор ко мне тоже выходили женщины, дважды появлялся директор. Я упорствовал, но уже понимал: ничего не получится, но сумею я заставить Мясницкого объясниться. До того Мясницкого, который сидел за столом, расстегнув ворот рубашки, повесив пиджак на спинку стула, который вытирал со лба пот, мне не добраться.
Вышла ко мне Зинина подруга.
— Понимаешь, — сказал я ей, — я не скандалить хочу. Я хочу, чтобы он ответил за свои слова. Обязан он отвечать за свои слова?
— Зина работает в этой школе, — сказала мне Зинина подруга. — Ты подумал, как это на ней отразится?
8До субботы я ждал письма от Зины, записки или просто устного привета. Зайдет в школу кто-нибудь из хуторян, побывавших в Ровном, и скажет: «Був у райцентри, так учителка из десятилетки привит передавала». Но Зина не передавала. Только теперь я понял, что она для меня. Как всю эту зиму от субботы к субботе упрямо я ждал свидания, как шел к ней и в метель, и в дождь, как потом опять всю неделю ждал свидания.
В субботу из школы я уходил домой в отвратительном настроении. Во-первых, потому, что уходил домой, а во-вторых, потому, что на последнем уроке совершил гадость. Не какую-нибудь мелкую несправедливость, от которой не застрахован ни один педагог и которую я тут же постарался бы исправить, а настоящую гадость. И никаких смягчающих обстоятельств я себе не мог отыскать. В седьмом классе у меня учатся переростки. Один ученик по фамилии Натхин, тот парень, который в самый первый день пытался подшутить надо мной в забегаловке, не знал урока. Я сказал ему:
— Натхин, по возрасту ты десятиклассник, а говоришь, что не можешь разобраться в материале, который и в седьмом идет как повторение.
— Андрей Николаевич, — проникновенно прижал руки к груди Натхин, — ну шо ж мени делать, як у мени голова така! Не всем же быть такими учеными, як вы.
Льстит он грубо, прямолинейно, мешая наглость с лестью. После урока он проводит меня до учительской и по дороге будет спрашивать, как ему лучше организовать свой рабочий день и какие книжки читать. Раз десять об этом он меня уже спрашивал.
Натхин, пожалуй, единственный человек в классе, которого я не люблю. Он чувствует это, но не может понять — почему. Слишком уж он деловой человек. Летом и осенью он подрабатывает в колхозе и умеет там напористостью, лестью вымолотить, а то и вымолить себе выгодную работу и увильнуть от плохой. Все осуждающе говорят о Натхине: «Молодой, да ранний!» И все почему-то пропускают его, дают ему дорогу. Учится он плохо, а свидетельство за семь классов хочет иметь хорошее, вот и донимает меня последнее время своей внимательностью.
Я поставил ему «двойку» и принялся за объяснение нового материала. Но к этому времени я уже заразил своей рассеянностью весь класс. Я попытался справиться с самим собой и не смог. Тогда я попытался справиться с классом. Я презираю преподавателей, которым недостаточно взгляда, удивленного движения бровей, чтобы натянуть почему-то порвавшуюся дисциплину, а тут сам попал в такое положение.
— Тихо! — крикнул я. Ребята никогда не видели меня таким и потому просто не поверили мне. А я обиделся на них: один раз я не смог справиться со своим настроением, и вот, пожалуйста! — Рыбина, перестань разговаривать!
— Андрей Николаевич, что вы! Я не разговариваю.
Это не она, это я ей при отличной дисциплине в классе позволял такую фамильярную интонацию. Сейчас я вспыхнул:
— Рыбина, если мне придется сделать тебе еще одно замечание, ты выйдешь из класса. Можешь не спрашивать: «А что я делаю?» — И через минуту: — Рыбина, выйди из класса!
Рыбина покраснела, но осталась на месте. Краснеет она так, как умеют краснеть только хуторские девчата: наливается, наливается краской, и конца и краю этому нет. Я перестаю объяснять, жду. И вдруг громкий возмущенный шепот: