Обрезание - Дьердь Далош
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На другой день, в интернате, даже не дождавшись, пока погасят свет, он гордо сообщил Габору Блюму, что накануне ему таки удалось остаться наедине с любимой.
«Ну да? — недоверчиво воскликнул Габор Блюм. — И ты взял ее за руку?» — «За руку? Ха! — презрительно ответил Роби Зингер. — Мы в одной комнате спали. Всю ночь».
5
Во вторник, когда Роби Зингер вернулся из школы в интернат, Балла сообщил ему: звонила бабушка и просила передать внуку, чтобы он не беспокоился, мать направили в клинику нервных болезней имени Аттилы Йожефа, на курс гипнотерапии, там она будет в хороших руках и наверняка поправится. В четверг пришло новое сообщение: бабушка просит Роби на этой неделе приехать домой уже в пятницу, потому что в субботу утром ему нужно пройти медицинское обследование.
У матери это был уже третий курс гипнотерапии. Результат двух предыдущих был осторожно сформулирован в одном из заключений таким образом: «состояние больной прежнее, во всяком случае, ухудшения нет». Мать была рада и этому скромному результату, потому что больше всего на свете страшилась, примерно в одинаковой мере, двух вещей: что судьи в белых халатах в один прекрасный день пропишут ей электрошок и что тогда она попадет в закрытое отделение.
Роби Зингер больше боялся второго: он не мог представить, как сообщит однокашникам, что его мать съехала с катушек. До сих пор, когда его спрашивали о материном здоровье, он говорил: у нее сейчас нервное истощение, но оно рано или поздно пройдет, ей надо только основательно отдохнуть, потому что это в общем-то не болезнь, а просто усталость.
Обследование, о котором бабушка сообщила по телефону, Роби Зингера невероятно встревожило. В лучшем случае, размышлял он, речь идет о том, что его просто-напросто готовят к обрезанию. Это бы еще ладно! Но в последнее время бабушка часто поминала какое-то «общее обследование», а это, очевидно, нечто совсем другое. Стараясь выражаться осторожно, она говорила: нужно проверить, не повлияло ли состояние матери в какой-нибудь форме на здоровье сына. Дело в том, объясняла она, что болезнь унаследовать нельзя, а вот предрасположенность к ней — очень даже можно. Сама она, правда, уверена, что Роби совершенно здоров, но — «лучше бояться, чем испугаться».
Балла, по-видимому, тоже воспринял бабушкины тревоги всерьез. Учитель терпеть не мог, когда кто-нибудь из воспитанников, ссылаясь на высокую температуру или другие уважительные причины, пропускал в школе хотя бы один урок: ведь каждый такой факт укреплял гоев в убеждении, что все евреи — бездельники, которые только и норовят отлынивать от учебы. А теперь вот он, не моргнув глазом, отпускает его домой. Что отпускает: прямо-таки торопит, чуть ли не гонит, вынуждает сесть на трамвай, хотя на улице уже смеркается и все более реальной становится опасность, что где-нибудь между мостом Сталина и площадью Ударников шабес застанет его воспитанника на транспортном средстве! Неужели Балла тоже встревожился? — раздумывал Роби Зингер в вагоне тридцать третьего трамвая, подъезжая к площади Маркса, когда за окнами уже стемнело, то есть вскоре после наступления шабеса, как бы не оказалось, что я чокнутый, или, как часто говорит о себе мать, что у меня «нервы ни к черту»? Что бы тогда делал учитель: все равно продолжал бы свои беседы на исторические темы с воспитанником, который получил в наследство от матери диагноз — neurastenia gravis?
В тот день бабушка получила в своем кооперативе по пошиву плащей и дождевиков зарплату. Премию ей опять не дали, так что давно вынашиваемый план покупки зимнего пальто для внука и на сей раз накрылся медным тазом. Однако обычные сто граммов дюлайской колбасы она купила: расход этот она рассматривала как своего рода обязательную подать в пользу внука. Твердокопченое, жирное, пахнущее чесноком лакомство, которое Роби Зингер пожирал за несколько минут, даже близко не относилось к числу кошерных блюд, но бабушка в выходные дни никогда не принуждала внука к соблюдению религиозных предписаний. «На это у тебя будни есть», — говорила она.
А чтобы хоть что-то все же напоминало о шабесе, она зажгла свечу и поставила ее на обеденный стол. Свечей в квартире, в самых разных местах, было с избытком, хотя вовсе не по конфессиональным причинам, а из-за частых отключений электричества, которые в эту зиму то и дело от времени погружали во мрак проспект Ленина и его окрестности.
Вечер прошел весело. По радио передавали старые песни, Роби с бабушкой слушали их, глядя на огонек свечи, пока обоим не захотелось спать. Тогда бабушка вытащила из шкафа белье, и они приготовили себе постели на тахте. Роби натянул на себя перину с приятной мыслью, что уж сегодняшняя-то ночь пройдет спокойно: ведь маленькая комната пуста. Материна гипнотерапия и им обеспечила спокойный, сладкий сон.
Сначала Роби Зингер проснулся от того, что место на тахте, справа, было пусто. Он повернул голову к двери, выходящей в прихожую: дверь была открыта. Потом услышал бабушкины шаги. Странно, подумал он, в такое время она никогда не встает; пить захотелось, может, или по нужде… Долго он над этим не размышлял: сон опять сморил его.
Но вскоре он снова проснулся, на этот раз — от какого-то подсознательного страха. Тахта справа все еще было пуста, но у Роби не было времени об этом подумать; в полутьме комнаты он увидел бабушку: она сидела возле рекамье, на полу, сгорбившись и прижав руку к левой груди. Дышала она часто и тяжело — и что-то тихо повторяла, что-то похожее на «не могу, не могу». Роби вскочил, бросился к двери в прихожую, включил свет. Лицо у бабушки было серым, в руке она комкала влажную тряпку, прижимая ее к груди. «Сердце…» — прохрипела она, другой рукой массируя себе плечо. Роби подбежал к ней, опустился рядом на колени, обхватил ее, поднял — тело бабушки было совсем легким — и положил на тахту. И лишь потом спросил, задыхаясь: «Что с тобой, бабушка?»
Губы у бабушки были синие, глаза выкатились, ее трясло, и она все повторяла: «Не могу, не могу». Потом, словно пытаясь собраться с силами, она приподняла голову и тихо, но ясно произнесла: «Не оставляй мать одну».
И в этот момент до Роби Зингера дошел весь ужас происходящего. В этот момент его мозг и сердце постигли то, что невозможно постичь. Он быстро оделся, не отрывая взгляда от бабушки, лежащей на тахте, словно взглядом пытался удержать ее в жизни. «Погоди, бабушка, погоди, я за врачом!» На самом деле он понятия не имел, где сейчас, среди ночи, найдет врача или хотя бы телефонный жетон, чтобы вызвать «скорую».
«Не оставляй мать одну, — повторила, с трудом двигая языком, бабушка. — Она не виновата… — Тут она пристально посмотрела Роби в глаза и спросила строго: — Ты ведь любишь мать?» — «Конечно, люблю, — дрожа, быстро ответил Роби Зингер, — очень люблю, обожаю». — «Вот и славно, — сказала бабушка. — Под коробкой с иголками — тысяча форинтов. На похороны… Для Хевра Кадиша».
Это было уже слишком. Роби Зингера даже затошнило от ужаса. Какое страшное предательство замыслила бабушка: она хочет бросить его тут одного, среди ночи. Теперь уже и у него текли слезы; всхлипывая и жалобно скуля, он встал у тахты на колени и, сложив перед грудью руки, стал умолять бабушку: «Не умирай…»
Он огляделся; предметы в комнате сквозь слезы виделись ему неясными, размытыми. Все было на своих местах: три шкафа, обеденный стол, буфет. Казалось совершенно невероятным, что в этом знакомом мире вдруг возьмет и исчезнет нечто самое главное, самое знакомое и родное. Что сейчас, у него на глазах, произойдет страшное чудо, чудо превращения существующего в несуществующее, живого в неживое.
Это — наказание, назначенное Всевышним, мелькнула мысль в мозгу Роби Зингера, наказание за его грехи. Да, сейчас ему придется расплатиться за все: за поездки на трамвае во время шабеса, за участие в христианском богослужении по воскресеньям, за дюлайскую колбасу… Не исключено, впрочем, что это Иисус Христос протестует, в такой жестокой форме, против одной только мысли об обрезании. Тут Роби Зингеру пришел в голову еще один вариант: а может быть, на сей раз оба Бога, еврейский и христианский, объединились против него, чтобы вместе покарать за «рукоблудие», за счастливые и преступные моменты ночного блаженства, которые он напрасно пытался уравновесить дневными хорошими поступками. Так бывает с теми, горько думал он, кто торгуется с небесами. И есть только одно решение, вдруг понял Роби Зингер. И крикнул женщине, бессильно лежащей на подушках: «Давай молиться, бабушка!»
Он слегка опасался, что бабушка заупрямится, что даже в этой безвыходной ситуации она не проявит должного смирения и богобоязни. Однако бабушка закрыла глаза — и, все еще дыша неровно, с долгими перерывами, что-то забормотала, почти про себя. Роби Зингер же впал в настоящее молитвенное благоговение, шепотом обращаясь с нижайшей просьбой сразу к обоим Богам; он умолял об отсрочке, просил дать ему хотя бы несколько лет на покаяние: ведь надо же учесть и vis major, учесть, что ему всего лишь двенадцать; но если никак нельзя несколько лет, то хоть до утра, и за это он, Роби Зингер, отплатит образцовым поведением, забудет про «рукоблудие» навсегда. И пусть он будет услышан сейчас, пусть только сегодня, один-единственный разик, повторял он механически.