Белый саван - Антанас Шкема
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вы можете спокойно съесть их. Или отдайте детям, — советует Stanley. Затем они с Гаршвой заходят в лифт, который спускается в подвал.
Спустя десять минут Гаршва и Stanley уже стоят с подносами в кафетерии для служащих отеля. Беззубый пуэрториканец гремит тарелками. Над кастрюлями со вчерашними блюдами витает пар, это то, что не съели посетители.
— Остатки индюшатины пойдут?
— Давай.
— И стакан молока?
— Давай.
— А рису положить?
— Давай.
— Уж больно ты разговорчив сегодня, Tony. Старик с орехами так на тебя подействовал?
— Наверно.
— То-то я смотрю — не в себе.
Сам кафетерий располагается на втором этаже. Узкий, с низким потолком и широкими окнами, выходящими на 34-ю улицу. Свет рекламы — красный, белый, зеленый, голубой — отражается на лицах здешних посетителей, ради экономии лампочки тут вкручивают очень слабые. Стены выкрашены в тот же темно-красный цвет, что и весь отель. Только здесь он какой-то грязный, тусклый. Раньше на стенах висели картины. В основном пейзажи, малоизвестные репродукции. Неожиданно их убрали. Новый помощник менеджера решил, что репродукции явно устарели. Помощник этот довольно часто наведывался в Музей современного искусства и обещал раздобыть модерн. Однако на этом месте он продержался всего месяц. Его уволило начальство, прознав, что сей поклонник модерна занимался эксгибиционизмом в подземных переходах и метро. Так в кафетерии и не повесили больше картин. На стенах остались зиять темные квадраты, совсем как мнимое платье голого короля.
Гаршва и Stanley устраиваются возле окна. Они едят, поглядывая на улицу. У обоих кружится голова. В шкафчике у Stanley валяется пустая бутылка из-под виски. За соседними столиками галдят служащие. Посыльные расстегнули свою красную униформу; работники кухни сидят прямо в заляпанных фартуках; клерки освежаются сильной дозой кофеина; женщина-фотограф тоже здесь, она так ярко накрашена, что и сама, пожалуй, не помнит, сколько ей лет.
Рядом расположились горничные — четыре негритянки. После каждого сказанного слова они закатываются от хохота — не забыли еще вольную жизнь.
When the golden trumpets soundWhere will yo soul be found?Standin around, standin aroundWhen the golden trumpets sound[46], —
произносит Гаршва, расправляясь с остатками индюшатины.
— Негритянские песни? Negro songs?
— Yea.
— А ты все такой же энтузиаст, — отмечает Stanley, запивая индюшатину молоком. Гаршва перестает жевать.
— Это почему же?
— Я испытал то же самое, когда впервые слушал Моцарта.
— Ну а теперь?
У Stanley набрякли веки, глаз почти не видно.
— Больше не слушаешь Моцарта? — Щелочки глаз у Stanley становятся шире, но веки все такие же тяжелые, нависают красноватыми складками. А может, это просто падает на лицо красный отсвет рекламы?
— Yea. Concerto in В flat major. Удивительное larghetto. Эта ария из итальянской оперы пронизана страдальческой красотой. Concerto in D major для скрипки. Рондо грациозно, как моя мать, танцующая мазурку. Знаешь, а моя мать продолжает танцевать мазурку на польских вечеринках. Говорят, вполне прилично. Yea. Симфония-Хафнер. Кажется, allegro con spirito. Сейчас черт в парике поклонится, приглашая на менуэт. Yea. Даже Requim я больше не слушаю. Потому что, подобно Моцарту, достиг конечной точки. Дальше смерть. Правда, частенько слушаю, что мне нашептывает Seagram’s. 7 Crown[47], так-то вот.
Негритянки все так же хохочут после каждого сказанного слова.
«When the golden trumpets sound.A round, around, around, around».
Женщина-фотограф ест не спеша. У нее неподвижные черты лица. Толстый посыльный о чем-то громко рассказывает.
— Только представьте! Четыре тяжеленных чемодана, будто камнями набитых, и всего… квотер. А ты еще ему растолкуй про подземку. И где улица Halsey в придачу. И что вчера в соседнем отеле обедал Eisenhower. Всякую чепуху знать ему надо. Всего-навсего квотер! А пальто у него из чистой верблюжьей шерсти!
Golden around[48]. Один из темных квадратов на стене окрашивается светом вспыхнувшей и тут же погасшей звезды — это мигает за окном реклама. Ренуар едва успевает родиться и снова умирает. The trumper of art[49]. В кафетерий входят два пуэрториканца. Они тараторят по-испански и размахивают руками. Но при этом ухитряются не расплескать апельсиновый сок, который несут в стаканах. У хохочущей негритянки колышется живот. «Вот ловкие, а!» — выкрикивает она. И все хором ей поддакивают. Черный греческий хор в уменьшенном виде. Aroun' aroun’ aroun’ aroun’.
… Звуки «а» и «о» приглушенным эхом отдаются в чащобе — так после сильного ливня над джунглями поднимается то ли туман, то ли пар. По улице проносятся автомобили; пожелтевший клерк уставился в пустую чашку из-под кофе; с главного этажа — main floor lobby — доносится басовитое приглашение к очередным клиентам, но кого зовут и зачем — не разобрать. Aroun’ aroun’ aroun’.
— Что ты там бормочешь?
— Around, — отвечает Гаршва.
— Ты плохо кончишь.
— Это я уже знаю двадцать лет.
— Точнее, плохо кончишь в один прекрасный день.
— Все кончают в один прекрасный день. Вечер. Утро. Ночь.
— Мудрые слова. Ты вроде что-то обдумываешь?
— А ты?
— Метод Сократа.
Гаршва изучающе смотрит на Stenley. Поклонник Моцарта, вдобавок наслышан о Сократе. Вытянутое лицо спившегося шляхтича. Дрожащие руки.
— Послушай, Stanley. А почему ты..?
— Почему работаю здесь, хочешь ты спросить? Временно. Я покончу с собой. Zasvistali-pojechali.
Гаршва не осмеливается допытываться почему. Он пьет молоко и наблюдает за рождающимся и умирающим Ренуаром. Негритянки больше не смеются. Они сдвинули головы и теперь шепчутся, точно заговорщицы. Очевидно, сговариваются убить богатую вдову. Когда она уснет, две останутся стоять на страже в коридоре, а две будут душить вдову подушками. После чего похитят драгоценности и все четверо станут скрываться в Гарлеме. Потом они будут каяться на квартире у черного пророка под звуки тамтамов и труб. Чушь! Ерунда! Вполне возможно, они просто судачат про своих подруг или жалуются на гостей.
— Thomas Wolfe на нескольких страницах описывает человека, который прыгнул из окна на улицу с какого-то там этажа, — говорит Гаршва.
— В литературе все красиво. Даже отвратительные вещи. Кончать жизнь самоубийством отвратительно. Но у меня нет выхода.
— Почему?
— Серьезную причину указать не могу. Посещал школу верховой езды. Учился играть на пианино. И начал пить. Почему? Может, ты мне ответишь? Ведь ты европеец, у тебя наготове традиционные ответы.
— Ты не до конца откровенен, — делает вывод Гаршва.
Stanley смотрит на него, как на ученика, который не подготовил урок и теперь выкручивается.
— Я абсолютно откровенен. Мне очень хочется поквитаться с жизнью. Dziękuję.
— Так чего медлишь? — спрашивает Гаршва и сам пугается своего вопроса — лицо у Stanley сразу становится серьезным, какая-то неуловимая тонкость проступает в его чертах. Возможно, это былая гордость: дворянская сабля, самолюбиво сжатые губы, многоцветные одежды, кунтуши и конфедератка.
— Idź srać, - бросает Stanley, поднимается и уходит. Гаршва опечален. Я ведь не собирался оскорблять, я только спросил. А может, я и впрямь похож на ту старуху, что приставала с орехами к умирающему? На стене пятна от репродукций, разве в этом ответ? Душа у Stanley совсем как потемневшие квадраты, и Моцарт угаснет в ней, когда потухнет звезда на рекламе закусочной — там, на улице. И негритянки перестанут шептаться, когда придет время убирать комнаты. Желтолицый клерк, небось, уже считает у себя за перегородкой. А у меня в запасе еще двадцать восемь минут. Нет, я действительно не хотел обидеть Stanley. На мой вопрос просто нет ответа. Этот ответ сформулируют теологи, психологи, социологи, моралисты — те, кто пишет тезисы. Приходится вести себя именно так. А надо бы по-другому, тогда бы все складывалось иначе. Возможно. Так или иначе. И так, и сяк.
Негритянки тоже ушли. Вероника двадцатого века, женщина-фотограф гасит в пепельнице окурок. Исчезли пуэрториканцы. Кафетерий пустеет. Не звучат больше золотые тромбоны. Aroun’? Вокруг Аукштойи Панямуне. Призраки слезли с высоких скамеек и обступили меня. Не разглядеть силуэтов. Все перемешалось. Шишковатые корни деревьев, колыхание болотного тумана, а вон на утопающей в трясине кочке стоит деревянный Христос. Слезы ли застыли в Его деревянных чертах, или это пролились мелким дождем небеса? Клавесин? Может, и клавесин. Что ж тут удивительного, если призраки играют на клавесине? Для призраков не важны эпоха и одежда. Главное, есть слова. Магические слова. Незрячие глаза умерших дворян, их скульптурный лик и бронзовые ужи, проползающие сквозь ржавое кольцо на дверной ручке. И хор. Хор домовых, духов земли, хранителей здешних мест.