Барон на дереве - Итало Кальвино
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— На чем ты остановился?
— На том, как Кларисса бежит из дома разврата. Козимо полистал страницы.
— А, нашел! Так вот. — И он стал громко читать, обращаясь к решетке, за которую крепко уцепился своими ручищами Лесной Джан.
Следствие продвигалось медленно; разбойник стойко переносил пытки, и, чтобы заставить его признаться в каждом из бесчисленных преступлений, требовалось немало времени. Каждый день до и после допроса Лесной Джан слушал, как Козимо с дерева читал ему вслух. Покончив с «Клариссой» и видя, что заключенный заметно приуныл, Козимо решил, что на человека, сидящего в тюрьме, Ричардсон действует несколько угнетающе. Поэтому теперь он выбрал для чтения один из романов Филдинга, ибо рассказ о бурных приключениях героя хоть как-то мог возместить узнику утраченную свободу.
Уже начался суд, но мысли Лесного Джана были поглощены похождениями Джонатана Уайльда Великого. День казни наступил прежде, чем Козимо успел дочитать роман. На телеге, в сопровождении священника Лесной Джан проехал последний в своей жизни путь. Преступников в Омброзе вешали обычно на высоком дубу, стоявшем посреди площади. Вокруг толпился народ. Когда Лесному Джану накинули петлю на шею, он услышал свист, донесшийся из листвы. Он поднял голову. Наверху сидел Козимо с закрытой книгой в руках.
— Скажи, чем кончился роман, — попросил разбойник.
— Не хочется мне тебя огорчать, Джан, но Джонатан кончил свои дни на виселице, — ответил Козимо.
— Спасибо. Да будет так и со мной! Прощай! — Он сам оттолкнул лесенку и закачался в воздухе.
Толпа, когда тело перестало дергаться, разошлась по домам.
Козимо до поздней ночи просидел на суку, где болтался повешенный. И едва подлетал ворон, чтобы выклевать мертвецу глаз, Козимо отгонял его, размахивая шапкой.
XIII
За время знакомства с разбойником у Козимо развилась неуемная страсть к чтению и серьезным занятиям, сохранившаяся потом на всю жизнь. Теперь его чаще всего можно было увидеть с раскрытой книгой в руках: он сидел верхом, выбрав ветку поудобнее, и читал или же, облокотившись о ветку, как о парту, и положив лист бумаги на дощечку, макал гусиное перо в чернильницу, запрятанную в дупле, и что-то писал.
Теперь он сам искал аббата Фошлафлера, чтобы тот задал ему урок либо разобрал с ним текст Тацита или Овидия, объяснил движение небесных тел и химические законы, но старый священник там, где дело не касалось основ грамматики и богословия, барахтался в море сомнений и находил много пробелов в своих знаниях, а потому в ответ на вопросы ученика лишь разводил руками и сокрушенно воздевал очи к небу.
— Monsieur l’Abbй, сколько жен разрешается иметь в Персии? Monsieur l’Abbe, кто викарий Савойи? Monsieur l’Abbe, можете вы мне объяснить классификацию Линнея?
— Alors… maintenant… voyons…[25] — начинал аббат, но тут же терялся и умолкал.
Однако Козимо, который поглощал самые разные книги и половину времени проводил за чтением, а вторую половину на охоте, чтобы было чем заплатить книгопродавцу Орбекке, сам мог немало порассказать аббату, например, о Руссо, который, собирая гербарий, бродил по лесам Швейцарии, о Бенджамине Франклине, ловившем бумажным змеем молнии, о бароне де ла Онтане, что счастливо жил среди туземцев Америки.
Старый аббат Фошлафлер с восторгом внимал рассказам Козимо — не знаю уж, из неподдельного любопытства или же на радостях, что ему самому не придется объяснять все это ученику. Он кивал головой и всякий раз, когда Козимо спрашивал у него: «А вы знаете, как это бывает?» — отвечал: «Non! Dites-le moi!» или же «Tiens! Mais c’est epatant!»[26]
А когда Козимо сам давал ответ, он говорил «Mon Dieu!»[27] таким тоном, что это в равной мере могло означать и восхищение перед новьши проявлениями величия Творца, открывшимися ему в этот миг, и огорчение перед лицом вездесущего зла, которое в разных обличьях неотвратимо правит миром.
Я был еще слишком молод, а друзья Козимо принадлежали к низшим слоям и были сплошь неграмотны, так что свою потребность поделиться с кем-то необычайными сведениями, вычитанными из книг, он удовлетворял, засыпая вопросами и объяснениями своего старого наставника. Аббат, как известно, со всем соглашался и не вступал в споры, что проистекало из его глубокого убеждения в суетности всего и вся, — а Козимо пользовался этим.
Вскоре Козимо и старый аббат как бы поменялись ролями: теперь Козимо стал учителем, а Фошлафлер — учеником. Брат взял над аббатом такую власть, что ему удавалось увлечь за собой дрожащего от страха священника в странствия по деревьям. Однажды старый аббат, свесив с ветки тоненькие ножки, просидел целый день на могучем каштане в саду д’Ондарива, любуясь отражением закатного солнца в поросшем кувшинками пруду, разглядывая редкостные растения и беседуя с братом о монархическом и республиканском правлении, о сущности и истинности различных религий, о китайских ритуалах, о лиссабонском землетрясении, о лейденском банке и о сенсуализме.
Я томился в ожидании урока греческого языка, но мой учитель куда-то исчез. Наконец вся семья всполошилась: аббата искали в поле, в лесу и даже на дне рыбного садка, решив, что Фошлафлер по рассеянности мог в него свалиться и утонуть. Аббат вернулся лишь вечером, жалуясь на боль в пояснице от долгого сидения на ветке в крайне неудобном положении.
Не надо, однако, забывать, что у старого янсениста долгие периоды пассивного приятия всех событий и новшеств перемежались нежданными и бурными проявлениями врожденной склонности к неукоснительной духовной суровости. Если в минуты рассеянности и апатии он без сопротивления воспринимал любую крамольную идею, к примеру мысль о равенстве людей перед законом, о неиспорченности дикарей или пагубном влиянии предрассудков, то буквально спустя четверть часа, подхваченный порывом, он вдруг проникался идеей, только что столь легкомысленно им одобренной, и развивал ее с присущим ему стремлением к логике и моральной строгости. Тогда в его устах обязанности свободных и равноправных граждан или добродетели человека, исповедующего естественную религию, становились непреложными правилами, канонами фанатической веры, причем вне этих канонов он видел лишь картину всеобщего разложения и считал, будто все современные философы слишком поверхностны и мягки в обличении зла, между тем как тернистый путь совершенства не допускает компромиссов и умолчаний.
В минуты этих внезапных взрывов Козимо не решался вставить ни слова из страха, что аббат сочтет его непоследовательным и недостаточно суровым, и возникший в его юношеских мечтах светлый мир вдруг превращался в кладбище, полное унылых мраморных надгробий. К счастью, аббат быстро уставал от такого напряжения воли и, обессилев, умолкал, словно от этих его стараний выхолостить любое понятие, свести его к голой сути и сам попадал во власть расплывчатых, неосязаемых теней, — он принимался хлопать глазами, глубоко вздыхал, затем начинал зевать и наконец вновь погружался в нирвану.
Но независимо от того, в каком состоянии духа он пребывал, понуждаемый Козимо, аббат посвящал свои дни занятиям и был связующим звеном между лесом и лавкой Орбекке, которому он вручал список книг, кои следовало выписать у книгопродавцев Парижа или Амстердама, и забирал новые поступления. Это и послужило причиной его бед. Разнесся слух, что в Омброзе живет священник, который следит за всеми самыми что ни на есть кощунственными книгами в Европе; об этом проведал и церковный трибунал.
Однажды в полдень на нашу виллу явились сбиры произвели обыск в комнатке аббата. Среди его молитвенников они нашли тома Бейля, правда еще не разрезанные, но и этого им оказалось достаточно, чтобы увести беднягу с собой.
Помнится, небо заволокли тучи, и я из окна моей комнаты растерянно наблюдал за этой грустной сценой, Перестав учить спряжение аориста, ибо понял, что больше уроков не будет. Старый аббат шел по аллее посреди вооруженных головорезов и смотрел на деревья, в какое-то мгновение он рванулся, словно желая подбежать и взобраться на вяз, но у бедняги подкосились ноги. Козимо в тот день был в лесу на охоте и ничего не знал. Так они и не попрощались.
Мы ничем не могли помочь аббату. Отец заперся в комнате и не желал даже прикоснуться к пище из боязни, что иезуиты хотят его отравить. Аббат провел остаток жизни в тюрьме и монастыре, непрестанно предаваясь покаянным молитвам. Он посвятил всю жизнь Богу, но до конца дней своих так и не смог понять, во что же он верит, однако при этом до последнего вздоха старался быть стойким в своих верованиях.
Арест аббата все же не помешал Козимо продолжить свое образование. Именно в это время он вступил в переписку с крупнейшими учеными и философами Европы, к которым обращался с просьбой разрешить его сомнения и подтвердить догадки, а иногда и ради удовольствия заочно побеседовать с величайшими умами и заодно поупражняться в иностранных языках. Жаль, что все бумага, которые он прятал в дуплах деревьев, известных ему одному, бесследно пропали — наверняка были изъедены плесенью и изгрызены белками, — иначе достоянием истории стали бы письма, написанные рукой самых знаменитых мыслителей века.