Тиски - Владимир Рыбаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но начальство вместе с тем знало, что таким людям доверять нельзя. Как мне сказал один подвыпивший офицер: «У солдата теперь глаз стал дерзким». Но, в то же время, каждому военнослужащему срочной службы хочется дожить до демобилизации. Сгноить солдата не трудно — была бы у начальства охота. Никто не спасет тебя. Вот и получается, что рад иной, получив возможность выпускать боевой листок, думает, что сумеет сквозь необходимую ложь просунуть и правду.
И тут же инстинкт самосохранения нашептывает ему: «Оставь плохую нашу власть в покое, думай о себе, думай о том, как сохранить себя». Но бывает, что происходит и чудо — инстинкт самосохранения отступает перед желанием стать свободным человеком.
Был у нас в полку один некрикливый парень по фамилии Багоров. Дали ему выпускать боевой листок. Год писал он, что положено: «К такому-то съезду обещаем…» «Рядовой Клопенко вел себя в столовой недостойно, вырывал у ефрейтора Соломцева его пайку хлеба, за что получил два наряда вне очереди». «Учебные нормативы будут выполнены. Рота обязуется…» И так далее, тому подобное.
Так писал Багоров, пока жестокая душевная икота, которая появляется у человека, долго пишущего неправду и знающего об этом, не замучила его. И боевой листок стал вдруг писать и о деле. Например, об учениях было написано следующее: «Неизвестно, кому это выгодно, чтобы палатки нашей роты были ветхими, чтобы они рвались, и неизвестно, кто получает удовольствие от того, чтобы двадцать пять человек спали стоя в пятиместной палатке. Каждому известно, что на складе полка имеются новые палатки».
Боевые листки не контролировались прямой цензурой. Видимо, политические тузы хотели оставить солдатам иллюзию инициативы. Поэтому выпускающий, как только листок был готов, собственноручно прикалывал его, если в казарме, то обычно в коридоре, если на учениях, то попросту на видном месте. Но как только боевой листок был прикреплен, к нему сразу же бросались комсорг и один-два стукача. Если в листке было что-либо неудобоваримое для политотдела, то он исчезал самым обыкновенным образом, а выпускающий в политотделе и в особом отделе брался на карандаш. Либо он, так сказать, исправлялся, либо его ждали серьезные неприятности.
На учениях, особенно зимних, стукачи стремятся увильнуть от работы, особенно рытья окопов, стремятся к теплу буржуйки, а не к чтению боевых листков. Поэтому именно на учениях Багоров и выплескивал больше всего правды на бумагу. Рота его уважала, более того, однажды благодаря боевому листку рота объединилась и запротестовала. Все кричали разом, что дырявые палатки на учениях при тридцатиградусном морозе это издевательство. На следующий день должны были быть зачетные стрельбы, должен был прибыть из дивизии генерал с инспекцией. Комполка, видимо, испугался, что рота в знак протеста будет стрелять как попало, может быть, подумал даже, что солдаты могут, чего доброго, пожаловаться генералу. Как бы там ни было, но один из тягачей гнал день и ночь и привез-таки в роту новенькие палатки до инспекции. Рота почувствовала свою силу. Люди ощутили себя людьми. Пусть ненадолго, но думали, что можно бороться за правду — и победить.
После учений в боевом листке Багорова появилась карикатура на одного рядового с драчливым характером. Стукачи, комсорг и прочие верные политотделу люди не заметили, что у рядового было лицо ротного командира, а погоны — эсэсовскими. Ротный прославился в части тем, что, напившись, избивал с дружком, как он выражался, строптивых граждан, проходящих военную службу. Только к вечеру кто-то распознал в безобидном рядовом ротного, а потом и эсэсовские погоны. Вся рота, собравшись, хохотала до колик. Ротный отдавал приказы с лицом, почерневшим от злости. Он терял власть над своей ротой. Над ним смеялись, везде он встречал насмешливые взгляды.
За незначительные проступки, часто им и не совершенные, Багоров зачастил на гауптвахту. Всем стало ясно, что ротный хочет подвести Багорова под военный трибунал. Но возмущения со стороны личного состава не было. Было хуже. Смех, ядовитый и пренебрежительный. Он перешел с ротного на всех офицеров. Дисциплина стала падать. В политотделе заметались. В особом отделе, наверное, крепко задумались. Через неделю после выпуска боевого листка Багорова выпустили, ротного перевели на другую должность.
Во время перерыва
Были летние учения. Перерывы огня встречались личным составом с радостью — можно было лечь на траву, стереть пот и лениво помечтать о хорошем. И поговорить. Я разоткровенничался с парнем-ленинградцем. Мы стали доверять друг другу после двух лет совместной службы, когда не раз уже помогли друг другу, и убедились, что каждый мог донести на другого и не только не сделал этого, но заслонил собой другого. Только друзья, наверное, не ищутся и не находятся — а открываются. Был парень как парень, а потом вдруг оказалось, что друг он тебе, а ты — ему, только как-то не говорили об этом.
Мы с ленинградцем сидели в сторонке и беседовали вполголоса, да поглядывали, не пробирается ли кто с тыла, не хочет ли кто подслушать. Мы, солдаты, опасались доносчиков больше, чем китайцев. Китайцы были недалеко, и они тоже забавлялись стрельбой на полигоне. И тоже боялись доносчиков больше, чем нас. Мы их называли презрительно желтыми братьями, они нас — ломозами, что означает длинноволосые черти. Нам самим эта кличка понравилась, и мы часто так друг друга обзывали. Для нас это было совсем не обидно, скорее забавно, если учесть, что призывников у нас часто стригут наголо. Мы все знали твердо, что если у нас власть не любит критически думающих людей, то это не потому, что она боится, что в случае чего мы впустим к себе китайцев. Она прекрасно знает, что русский человек при любой власти будет драться за свою землю. В 1812 году в России был крепостной строй, а русский человек все равно прогнал Наполеона, хотя, как это у нас бывает, большой кровью.
Мы с моим другом говорили о том, что боеспособность армии не ухудшится, а улучшится, если солдат станет свободным гражданином. Внутриполитические проблемы не имеют ничего общего с армейской дисциплиной. Я могу быть коммунистом, социалистом, демократом, центристом — кем угодно. Моя партийная принадлежность вряд ли помешала бы мне защищать свою страну от китайского нападения. Если бы наш разговор мог подслушать замполит — он бы упал в обморок или тотчас стал бы стрелять в нас. А потом бы доказал, что мы хотели дезертировать и что он действовал соответственно боевой обстановке.
Наш разговор то и дело прерывался воплями начальства: «Приготовиться к стрельбе!» Мы возвращались к орудиям, и девяностокилограммовые снаряды летели к китайской границе и ложились словно в насмешку вдоль нее, снаряды словно царапали страх и самолюбие желтых братьев. Начальство часто этим занималось, чтобы только произвести впечатление на соседей. Но когда у нас в ближнем тылу погибали часовые или взлетал на воздух тот или иной склад, снаряды ложились и на китайскую землю. Мы мстили.
Во время перерыва мы опять отошли в сторонку и опять начали свой опасный разговор. Мой друг — ленинградец сказал: «Начальство не боится китайцев, оно больше боится нас. Оно боится того, что правда в нас может стать сильнее инстинкта самосохранения».
Матушка — история
Наша казарма, построенная еще в сталинские времена, давно прохудилась. Зимой личный состав мерз от холода и, посылая ко всем чертям уставы, клал поверх одеяла шинель, а летом стены казармы пропускали душную сырость. За военным городком торчали серенькие сопки, напоминавшие всем, что здесь Дальний Восток и что в нескольких километрах лежит китайская граница.
Среди общего недоверия и подозрительности нас, друзей, доверяющих друг другу безраздельно и безоговорочно, было, как это ни странно, много. Мы собирались в свободные часы в ленинской комнате, распространяя слух, что хотим выпить. В конце концов, несколько суток гауптвахты за принятие спиртных напитков было безопаснее пристального интереса к нам политотдела.
Говорят, что существует лишь то, о чем люди помнят. Мы и хотели знать, о чем люди еще помнят. Выяснилось, что один из нас как-то читал несколько номеров «Правды» за тридцать третий год, кое-кто помнил рассказы стариков, к некоторым попадали иные запрещенные книги. Получалось особое, лишенное пропагандой шелухи знание. Большинство из нас были по воспитанию неверующими, но тот факт, что 12 сентября 1943 года не кто-нибудь, а Сталин официально признал существование Православной Церкви в СССР, нас поразил. Был разрешен Собор, который избрал Патриархом всея Руси митрополита Сергия. Для чего это было сделано и именно во время войны — было ясно: чтобы использовать веру для достижения своих целей. Но не это нас потрясло. Получалось, что признание Церкви в сорок третьем году было невольным признанием властью своей беспомощности. Она не сумела дать русскому народу веру в светлое будущее, новую мораль. Она дала только горе — и все жертвы были напрасны. Было страшновато от наших мыслей, слов. Но мы и гордились ими. Кто-то попытался оправдать власть: власть молода, ей еще нет шестидесяти лет.