Борис Пастернак - Дмитрий Быков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Победа побежденного, первенство последних – именно так и следует понимать «боготворящее обожанье» из «Ранних поездов»: не за пролетарское же происхождение боготворит Пастернак своих попутчиков! Для него естественно и радостно быть побежденным, последним, забытым; жить на грани гибели, тушить зажигательные бомбы, готовиться к смерти, плодоносить без цели, смысла и руководящих советов, – как летняя и осенняя земля. Чем безнадежней, тем радостней – ибо сквозь плотную ткань жизни, вдруг истончившуюся, начинает брезжить «этот свет», который ни с чем не спутаешь; «тот» – становится «этим».
Есть, впрочем, еще одно условие веры по Пастернаку. Да, его религиозность предполагает трагедию, и катастрофичность мироощущения, и способность терять, – но без счастья, внезапных удач и подарков его вера тоже не живет. Если бы не его волшебная удачливость и чудесные совпадения, сопровождавшие весь его путь, – именно в них он всегда видел доказательства бытия Божия, и потому их так много в романе, – он не пришел бы к своему музыкальному христианству. Так что при всем минимализме его запросов и всей праздничной способности радоваться ерунде – надо, чтобы была эта ерунда, просвет, глоток воздуха. Вот почему, думается, вера его была совершенно недоступна и Цветаевой, которую жизнь на каждом шагу забивала по шляпку, и ее дочери Але, прожившей «не свою жизнь», и многим, многим еще, кому никогда и ни в чем не везло.
А впрочем – кто поймет, что тут первично? Может, ему потому и везло, что он верил, а не наоборот? Один мудрый православный священник как-то в радостном недоумении признался: «Реже молюсь – и совпадения прекращаются; чаще молюсь – возвращаются». Верил он от счастья или счастье было от веры? Я все-таки склоняюсь к первому. Как бы то ни было, Пастернак счастливо спасся в очередной раз: 14 октября ему, Федину и Леонову пришлось покинуть Москву. Сам он для своего спасения ничего не предпринимал – в список писателей, отправлявшихся буквально последним эшелоном, его буквально впихнул Фадеев. Немцы так и не дошли до Переделкина, их остановили в восьми километрах от него, в поселке расквартировали воинскую часть, – но последние переделкинские жители успели погрузиться в эшелон и отбыть в Казань. Иногда пишут, что Пастернак вылетел в эвакуацию на каком-то самолете, предоставленном ему, Федину и Леонову. Эта версия пошла от Зинаиды Николаевны (которой всегда было свойственно преувеличивать влиятельность мужа). Ехал он на обычном поезде, отправлявшемся с Казанского вокзала, в жестком вагоне, в одном отделении с Анной Ахматовой, прилетевшей в Москву из блокадного Ленинграда в двадцатых числах сентября. В том же поезде покидали Москву труппы Вахтанговского и Малого театров.
До Чистополя добирались из Казани пароходом. Вечером 18 октября Пастернак пришел к жене, жившей на втором этаже детского дома, а Ахматова – к Лидии Чуковской, снимавшей комнату неподалеку от почтамта. Чуковская получила от отца вызов в Ташкент и два дня спустя отправилась туда. Ахматова поехала с ней.
Утром 19 октября Пастернаки пошли искать комнату. К удивлению Бориса Леонидовича, жена заявила, что там ему придется жить одному: «Я не брошу детей, все они должны живыми вернуться в Москву». Сначала он недоумевал, но потом смирился: в Чистополе возобновилось трагическое, счастливое и плодотворное переделкинское затворничество. С собой он привез начатый перевод «Ромео и Джульетты».
Глава XXXV
В это время
1
Слухи о бурной деятельности Зинаиды Николаевны докатились до Москвы – то ли от страха, что ее разлучат с сыном, то ли по врожденному трудолюбию она и в самом деле стала самым активным человеком сначала в эшелоне, а потом в детдоме. Сохранились ее письма к мужу в Москву. Они полны энергии и даже самоиронии. «Я уделяла больше внимания чужим детям, чем своим», – гордо вспоминает жена Пастернака. Стасик уже мог позаботиться о себе сам – ему было тринадцать, – но Леня плакал, капризничал, трудно переносил дорогу… Комендантша поезда, Евгения Косачевская, отвечавшая за организацию писательского детдома в эвакуации, предложила Зинаиде Николаевне поступить туда сестрой-хозяйкой. «Мое усердие на три четверти объяснялось моей горькой участью, разлукой с Борей и Адиком. В работе я находила утешение. Мне пришлось не только ухаживать за детьми, но и показывать пример матерям» – в каждой своей работе она находила смысл не только прагматический, но и идейный, так сказать, символический, и это их с Пастернаком тоже сближает.
Предполагалось устроить детдом в Берсуте, под Казанью; переправляли их туда на барже, ночью, баржу заливало, Зинаида Николаевна молилась… Откачивать воду приходилось вручную, по очереди. В Берсуте им выделили две дачи – для старших и младших детей; жили очень тесно, и немногочисленные матери, которым разрешили отправиться с детьми, падали духом, беспрерывно плакали от страха, а Косачевская проводила собрания, искореняя «упадочнические настроения». Зинаида Николаевна сказала, что хватит собраний и речей – время трудное, лозунги ни на кого не действуют; это бесстрашие всегда восхищало Пастернака.
К зиме решили перебираться в Чистополь – там оборудовали зимний детдом. Зинаида Николаевна, по ее воспоминаниям, делала всю черную работу, в том числе и ту, которая в обязанности сестры-хозяйки не входила: мыла полы, горшки, топила печи… С бухгалтерией она не ладила, но руки имела золотые. Директором чистопольского детдома назначили Фанни Коган. В этом детдоме подкармливали и местных детей, и матерей с грудничками. Вдобавок хозяйство детдома непрерывно разворовывалось, и Зинаида Николаевна зорко следила за тем, чтобы не пропало ни грамма пшеничной муки или драгоценного риса, который детям выдавали только по праздникам да по врачебным показаниям. Постоять за себя она умела – даже облила чернилами одного из местных начальников, Хохлова, который в Чистополе отвечал за быт эвакуированных: он кричал, что она закармливает детей.
На 7 Ноября Зинаида Николаевна умудрилась… напечь пирожных! «У меня в наличии была только ржаная мука, и я всю ночь делала с ней всякие пробы. Наконец я ее пережарила на сковородке, растолкла, прибавила туда яиц, меду и белого вина, и получилось вкусное пирожное „картошка“. С утра я засадила весь штат делать бумажные корзиночки для пирожных» – без чистоты, опрятности, салфеточек и корзиночек ее и пирожные не радовали; понятно ведь теперь, за что он ее так любил? «Как счастливы наши дети, что у них такая мать, как ты, – писал ей Пастернак 10 сентября. – Слава о тебе докатывается до меня отовсюду, тобой не нахвалятся в письмах сюда дети и взрослые, про твою работу рассказывают приезжие. Ты молодчина, и я горжусь тобой. Будь же справедлива и ты; я не растерялся и со всем справляюсь, несмотря на то, что взятый большинством и считающийся обязательным тон в нашей печати еще дальше от меня и отвратительнее мне, чем до войны, несмотря на дикое сопротивленье неисчислимых пошляков и бездарностей в редакциях, секретариатах и выше».