Мартин Иден - Лондон Джек
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– «Кто путешествует один, всегда дойдет скорее», – процитировала она.
«Но с вами я все-таки скорее дошел бы до цели», – чуть было не выпалил он. Перед ним опять предстала картина беспредельного мира, состоящего из залитой солнцем шири небесной, из усыпанных звездами пространств, по которым он носился с ней, крепко прижимая ее к себе, ощущая на лице прикосновение ее развевающихся светло-золотистых волос. И тотчас же он почувствовал жалкое бессилие своих слов. Боже! Если бы он только сумел найти такие слова, чтобы выразить все, что он в этот миг увидел! В нем зашевелилось мучительное, как боль, желание нарисовать ей эти видения, которые вдруг, без малейшего усилия с его стороны, появились, словно на гладком зеркале, перед его взором. Ах, так вот в чем дело! Он узнал великую тайну! Ведь это именно то, что умеют делать великие писатели и великие поэты. Оттого-то они и являются исполинами. Они умеют выражать словами то, что думают, что чувствуют, что видят. Ведь и собака, засыпая на солнышке, часто визжит и лает, но она не умеет передать свой сон, не может рассказать, что заставило ее лаять и визжать. Как часто Мартину хотелось знать, что видят собаки во сне. А теперь он понял, что сам он не более чем песик, дремлющий на солнце. У него бывали прекрасные, возвышенные видения, но он не мог передать их. Но теперь он больше не будет дремать на солнышке. Он встанет, широко раскроет глаза, начнет бороться, работать, учиться; и тогда наконец у него спадет с глаз пелена и развяжется язык, и он будет делиться с Рут всеми богатствами своих видений. Ведь овладели же другие люди искусством выражать свои мысли, превращать слова в послушные орудия и так комбинировать их, что фраза приобретала более глубокий смысл, чем отдельные ее значения. Его потрясло открытие этой тайны. Опять промелькнули перед ним залитая солнцем небесная ширь и усеянные звездами пространства… Внезапно его поразило воцарившееся молчание; он взглянул на Рут и увидел, что она смотрит на него с улыбкой.
– Я немного забылся, будто увидел сон наяву, – сказал он, и сердце его при этих словах сильно забилось.
Откуда у него взялись эти слова? Как хорошо они объяснили, почему он умолк и разговор прервался. Произошло чудо. Никогда еще он не выражал возвышенной мысли такими возвышенными словами. Но ведь он раньше и не пробовал этого. Так вот в чем дело! Этим и объяснялось все. Он никогда не пытался это сделать. А Суинберн, и Теннисон, и Киплинг, и все остальные поэты – те пробовали. Он вспомнил свой очерк «О ловле жемчуга». До сих пор он не осмеливался браться за крупные вещи, выразить то чувство красоты, которое горело в нем. Но в этом очерке будет иначе. Его буквально ошеломляла мысль о той бесконечной красоте, которую можно в него вложить; его воображение опять охватил необыкновенный порыв, и он стал спрашивать себя, почему бы ему не воспеть эту благородную красоту в стихах, как другие поэты? А вот еще тема – таинственный восторг, высокая духовность его любви к Рут. Почему бы ему не воспеть свою любовь, как это делают другие поэты? Если они воспевали любовь, то и он сумеет! Черт возьми!
Вдруг он с ужасом заметил, что, увлекшись, произнес последние слова вслух. Кровь бросилась ему в лицо, так что даже бронзовый загар исчез под румянцем стыда. Он весь вспыхнул, от корней волос до красной черты на шее.
– Простите… Извините, я… я задумался, – пробормотал он.
– А вышло, точно вы произнесли заклинание, – мужественно проговорила она, почувствовав, однако, что внутри ее что-то словно съежилось и спряталось далеко-далеко. До сих пор мужчины никогда не произносили таких слов в ее присутствии. Она была глубоко шокирована, и шокирована не только из-за своих принципов и воспитания. Словно в душу ее, до сих пор жившую как бы в тихом саду, защищенном и укрытом, ворвался резкий ветер.
И все же она простила его, сама удивляясь, как легко ей это сделать. Почему-то она чувствовала, что его простить нетрудно. Ведь он не получил такого воспитания, как остальные ее знакомые молодые люди, и притом так старался исправиться, и далеко не безуспешно. Ей и в голову не приходило, что ее расположение к нему может быть вызвано какой-нибудь другой причиной. Она уже испытывала к нему нежность, сама того не зная. Да и откуда ей было знать! Она дожила до двадцати четырех лет спокойно, не ведая, что такое любовь, и не умела сама разобраться в своих чувствах; не испытав еще любви, она не могла понять, что это любовь, наконец, загорелась в ней.
Глава XI
Мартин опять принялся за свой очерк о ловле жемчуга. Он давно уже окончил бы его, если бы так часто не отрывался, чтобы писать стихи. Это были все любовные стихотворения, на которые его вдохновила Рут. Но ни одного он так и не окончил. Трудно было ожидать, чтобы он в один день научился воспевать любовь в красивых стихах. Рифма, размер, стихосложение – все это само по себе уже представляло серьезные затруднения; но, кроме всего этого, в поэзии было еще нечто неуловимое, ускользающее от него, что он чувствовал в произведениях великих поэтов, но сам никак не мог уловить его и вложить в свои стихи. То, что он ощущал и тщетно искал, было духом поэзии. Дух этот представлялся ему в виде рассеянного света, огненной мглы, всегда недостижимой; впрочем, ему иногда удавалось уловить кое-какие ее обрывки, и тогда он из этих обрывков сплетал фразы, которые неотвязно звучали у него в ушах, или же, воплотившись в видения неслыханной красоты, проносились перед его глазами. Это буквально сводило его с ума. Он мучительно жаждал выразить свои мысли, но у него получался лишь прозаический лепет. Он пробовал читать свои стихи вслух. Размер их был безукоризнен, рифмы отчеканивали безупречно построенные строфы, но стихам недоставало огня, подъема, настоящего вдохновения. Он не мог понять, в чем дело: в такие минуты он в отчаянии, чувствуя себя побежденным, подавленным, возвращался к своему очерку. Проза безусловно давалась ему легче.
Вслед за первым он написал второй очерк – о морской службе, а затем еще два: об охоте на черепах и о северо-восточном пассате. После этого он принялся, в виде опыта, за коротенький рассказ, но в порыве вдохновения написал целых шесть и тотчас же отправил их в различные журналы. Он писал много, не отрываясь, писал с утра до ночи, и даже поздней ночью и бросал работу только, когда ходил в библиотеку или к Рут. Он был бесконечно счастлив. Жизнь его была полна. Он весь горел, точно в лихорадке, которая ни на минуту не покидала его. Он познал радость творчества, которую, он думал, знают только боги. Все окружавшее его – запах лежалых овощей и мыла, неряшливость сестры, насмешливая физиономия мистера Хиггинботама – казалось ему сном. Действительность для него заключалась лишь в том, что заполняло его душу, и рассказы его были частью этой действительности.
Дни казались ему слишком короткими. Ведь ему так много надо изучить! Он сократил время сна до пяти часов и нашел, что может довольствоваться этим. Затем он попробовал спать по четыре с половиной часа, но, досадуя, опять вернулся к пятичасовой норме. Он готов был с наслаждением посвятить все свое время одному из своих многочисленных занятий. Он всегда с сожалением бросал писание для учения, учение – для посещения библиотеки, неохотно уходил из этой обители знания и с грустью отрывался от чтения журналов в читальне, где он старался разгадать секрет писателей, удачно продававших свой товар. Когда он сидел у Рут, у него всякий раз разрывалось сердце, как только наступало время встать с места и проститься. Возвращаясь же от нее, он буквально мчался по темным улицам, чтобы как можно скорее вернуться домой и засесть за книгу. Но труднее всего было закрывать алгебру или физику, откладывать записную книжку и карандаш и закрывать усталые глаза, чтобы лечь спать. Ему было неприятно осознавать, что он перестает жить даже такое короткое время, и утешался только тем, что будильник разбудит его через какие-нибудь пять часов. Всего пять часов придется потерять – а затем резкий звон вырвет его из бессознательного состояния, и перед ним опять будет девятнадцать часов наслаждения.