Двойной портрет - Вениамин Каверин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А вы думаете, что в Верховном суде читают газету «Научная жизнь»?
— Может быть, и нет. Но этот номер прочли. Остроградский сам отвез его прокурору.
— Понимаю. Важно, чтобы опровержение не появилось. Но что же я-то могу для этого сделать?
Лепестков посмотрел на Кузина, который сидел с таким видом, как будто самого главного он еще не сказал. Потом на меня. Мы помолчали.
— Прежде всего, — сказал наконец Лепестков, — надо доказать, что вы и Остроградский — не родственники.
Я засмеялся.
— Слушайте, слушайте, — сказал Кузин.
— Видите ли, по поводу вашей статьи большое волнение. Сейчас оно, впрочем, начинает уже утихать. Студенты, в частности комитет комсомола, требовали широкого обсуждения. Партком тянул, обещал, снова тянул — собственно, не партком, а Сотников. Одновременно работала комиссия. На днях ее доклад обсуждался на парткоме, и вот тут-то и было сказано, что вы и Остроградский — родственники. Его дочь замужем за вашим сыном, заявил Сотников, а за ним еще кое-кто. — Он вопросительно посмотрел на Кузина. — Кажется, это нашло отражение в письмах?
— Да.
— Кстати, многие выступали против Снегирева, так что постановление прошло с трудом. Но прошло. Кое-кто утверждал, что Остроградский тут вообще ни при чем. И что вся эта затея понадобилась вам для книги «Преобразователи природы». Так вы не родственники?
Я засмеялся.
— Впервые увидел его в редакции.
— Один парень, между прочим, честный, задал мне этот вопрос, и я ответил, что если вы — родственники, значит, вы оба — гениальные актеры, потому что даже по системе Станиславского нельзя было естественнее разыграть первое знакомство. Надо написать, что вы не родственники.
— В Куда?
— В партком
— Копия — в ЦК, в нашу редакцию и в «Правду», — прибавил Кузин.
— Но тогда надо, чтобы написал и Остроградский.
— Уже.
Это была краткая автобиография: «Я родился в 1904 году в Екатеринбурге. Мой отец Осип Александрович родом из Нижнего Новгорода. Девичья фамилия матери — Вернер, она родом из Саранска. Наша семья жила в Москве с марта 1917 года. У меня есть племянница — Анна Георгиевна Долгушина. Моя жена Стеллецкая Ирина Павловна и дочь Мария 6 лет скончались в Москве летом 1951 года. Мой брат Григорий Осипович служил на Балтийском флоте и был убит во время Отечественной войны...»
В конце Остроградский упоминал, что увидел меня впервые на заседании в газете «Научная жизнь». Никто из его родственников и друзей лично со мной знаком не был.
Я вернул заявление Кузину. Должно быть, у меня было расстроенное лицо, потому что он сочувственно сморщился.
— Так-то, дорогой мой, — сказал он. — Это вам не романы писать.
Они ушли, а я задумался над дикой необходимостью доказывать, что мы с Остроградским не родственники, хотя если бы мы были родственниками, вполне естественно с моей стороны было бы за него заступиться. Меня подозревали в том, что я написал о нем, потому что его дочь, которая умерла, когда ей было шесть лет, вышла замуж за моего сына, которому минуло двадцать.
Но и другие мысли пришли мне в голову, когда я принялся за свое письмо, состоявшее главным образом из отрицаний. Сопротивление Снегирева представилось мне в сценах, которые я вдруг увидел его глазами, а не своими. Это бешенство, этот опыт деятеля, умело опирающегося на подозрительность, недоверие, на смутное чувство вины, скользящее за тобой по пятам.
И другой взгляд представился мне: Остроградский. Я вспомнил его смуглое лицо с внезапно пробегающей свободной улыбкой, его большие, сильные руки с поблескивающей кожей пятидесятилетнего человека. Работа! Он хочет работать! К черту обиды, не было унижений! Страшно только одно — невозможность работать!
36
В Лазаревке произошло событие. К старухе Цыплятниковой, работающей в пекарне, явился гражданин из Москвы и загнал ее в подвал, угрожая револьвером. В ее домике жена этого гражданина каждую неделю встречалась с любовником. Старухе удалось выбраться из подвала, и она прибежала к Марусиному мужу, шоферу Пете. Петя пошел к Цыплятниковой, и с ним, очевидно, просто из любопытства, отправился Остроградский.
Все это Черкашина узнала от бабки Гриппы, которая жалела только об одном: что неверная жена не приехала поездом 17.40.
— Теперь ему ждать и ждать, а ему разве дадут ждать? У окна сидит, а кто мимо идет — стреляет.
Черкашина только что вернулась из Москвы, усталая, сердясь на себя за то, что, выстояв длинную очередь, взяла только одно кило отличной антоновки, которая зимой встречается редко. Больше она не думала об антоновке.
— Как стреляет?
— С винтовки. Собаку убил. На него собаку спустили, а он убил.
— Зачем же Анатолий Осипович пошел?
— Кто же его знает? Должно, в мокрую простыню завязывать.
— Не понимаю.
— Этаких в мокрую простыню завязывают и в Белы Столбы везут. Он — притверженный.
Надо было идти за Оленькой, а Черкашина все говорила с бабкой. Не добившись толку, она побежала к Марусе. Девочки играли во дворе. Маруся, спокойная, добродушная, тоже сказала, что Анатолий Осипович с Петей пошли обезоруживать ревнивого мужа.
— Вообще, надо бы в милицию позвонить, — сказала она.
— А где она живет, эта Цыплятникова?
— Далеко. Аккурат у пруда.
Ольга Прохоровна вернулась, накрыла на стол и села у окна. Лепестков должен был приехать к обеду. Вспомнив об этом, она поставила еще одну тарелку и подрезала хлеба. Потом снова села.
Оленька что-то рассказывала звонко и, рассердившись, что мама не слушает, полезла к ней на колени и с силой повернула к себе ее голову.
— Мама! Да мама же!
— Сейчас, Оленька, — сказала она и, накинув пальто, вышла за калитку.
Никого не было на дороге с припорошенной колеей. Редкие овальные куски снега лежали на елях. Было тихо; дятел где-то постучал и замолк. Лес темнел успокоительно, мягко. Но она волновалась.
Лепестков приехал в восьмом часу, и Ольга Прохоровна накинулась на него, как будто он был виноват в том, что Остроградский пошел выручать какую-то старуху.
— Сам же говорил, что ему надо держаться подальше от милиции!
— Ничего не понимаю.
Ольга Прохоровна объяснила. Она была очень бледна.
— Надо пойти за ним.
Лепестков искоса посмотрел на нее и опустил глаза.
— Да?
Каждые два-три дня он привозил для Анатолия Осиповича библиотечные книги и сейчас привез много книг в большом заплечном мешке. Твердо ступая, он прошел в его комнату, вынул книги и положил их на стол.
— Куда идти?
— Никуда, — ответила она с раздражением. — Вы устали. Садитесь, будем обедать.
Лепестков молча надел полушубок, треух и вышел.
Через полчаса Ольга Прохоровна увидела их из окна.
Остроградский, похожий на старого рабочего в своих ватных брюках и распахнутой телогрейке, что-то живо рассказывал. Лепестков слушал его, опустив голову, не улыбаясь. За ними ковыляла бабка с раздувшимся от любопытства носом.
Ольга Прохоровна засмеялась. Ей и потом все время хотелось смеяться, хотя в том, что рассказал Остроградский, не было ничего смешного. Ревнивый гражданин оказался худеньким пареньком лет двадцати четырех, едва ли не студентом. Он действительно хотел застрелить жену. О предстоящем свидании ему сообщила соседка Цыплятниковой, тоже работница пекарни, но не из моральных побуждений, а потому что завидовала Цыплятниковой, получавшей за комнату пятьдесят рублей в месяц.
— И действительно был вооружен?
— Да. Старым наганом. И откуда только у него взялся?
— Стрелял?
— Да нет! Как только увидел милиционера, бросил наган в снег и заплакал.
— А вы не подумали, что милиционер может заинтересоваться вовсе не этим студентом, а вами?
— Подумал. Я сперва было не пошел. Но потом мне очень захотелось.
Все засмеялись, и даже сумрачный Лепестков улыбнулся.
— Теперь его в Белы Столбы свезут, — сказала бабка. — Али на Канатчикову. Меня сноха задавить хотела, а у самой сына на Канатчикову свезли. Была я там, видела. Ничего, тихий.
— Бабушка, садитесь с нами, пообедайте, — ласково сказала Ольга Прохоровна.
Остроградский поднял брови. До сих пор между бабкой и Ольгой Прохоровной были несколько натянутые отношения.
Бабка села и за весь обед никому не дала сказать ни слова.
— Мне без полтора года восемь десятков, — сказала она, захмелев после первой же рюмки. — А почему? Потому, что я в бога верю. Наш бог — староверский. Наша вера от вашей — крепкая.
37
Остроградский заметил — этого нельзя было не заметить, — что Ольга Прохоровна была необычно оживлена в этот вечер, а Лепестков, наоборот, молчалив и подавлен. Она часто смеялась, завитки белокурых волос упали на лоб, в тонком лице замелькало что-то отчаянное, беспечное.
— Пусть бы все делали, что им нравится, — сказала она, когда разговор вернулся к тайным свиданьям и ревнивому мужу. — Эх, вот бы жизнь была!
Она, смеясь, посмотрела на Лепесткова, и он покраснел, опустив глаза.