Минеральный джаз - Заза Бурчуладзе
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
XXI
Итак, позволю себе, после сей затяжной докуки, со всей убежденностью утверждать, что мишка у дверей Очигава, а Шамугиа у дверей ворожеи Фоко нажимают на кнопки звонков изо всех сил. Первый напирает могучим когтем, второй указательным пальцем, и ни тот, ни другой не намерены оторвать их от кнопок, пока им не отопрут изнутри. Отпирать между тем ни тут, ни там не торопятся. Собственно, что за спешка, и чего вообще торопиться? Не знаю, как вы, а что касается меня, то я пишу сию книгу и никуда поспешать не думаю. В солдаты или ополченцы меня не возьмут. Слыханное сегодня дело, одноглазый боец или хирург-бородач, насмешек не оберешься — сущий мясник. Ни в бойцы, ни в хирурги, ни, того боле, в общественные деятели меня, правда, не зовут, да я и сам, как уже давеча отметил, не промах, не рвусь и не гожусь в них, зато с лихвой награжден замечательнейшим даром — всегда и везде буйный свой, неукротимый нрав направлять на дела благотворительные, общеполезные, что не токмо удостаиваются похвалы, а и вызывают всеобщие восторг и восхищение, и, чего уж греха таить, я их во всей доступной мне мере и проявляю: как бы ни был уныл и раздосадован, всеми фибрами души усиливаюсь не показать или, Боже сохрани, не передать кому этого своего расположения духа, дабы никто не почел, что жизнь — плевок или дерьмо, и не допустил чего недоброго в свою душу и в случае, когда не преуспел в сем намерении, по малодушию или бабству, тихо страдал, обращал простую повседневную жизнь в сущий ад или, того хуже, изливал жалобы на горькую участь и тщился переложить ее на чужие плечи, при том, что сам я, напротив, только и силюсь убедить и уверить ближних, что жизнь — общий праздник и радость, нескончаемое торжество и блаженство, и что оттого никому не увидеть набежавших на чело мое облаков печали и горести, а едино утоляющую их светлую улыбку радости, с коей и нынче взыскую поставить вас, доброхоты мои, в известность, что, дондеже нам не отопрут ту ли или иную дверь, ни медведь, ни Шамугиа не сделают от порогов и шагу, ниже не оторвут от кнопки звонка ни когтя, ни пальца. Ну не оторвут так не оторвут, нам с вами что? А то, что покамест они на нее (на кнопку) нажимают, мы тем временем покончим со всяческой мелочишкой, тонкостями и деталями и воротимся к повествованию с умягчившимися сердцами и душами.
Скажу откровенно, да и случалось ли, признайтесь, чтоб я не чистую вам выкладывал истину, что не много уже осталось нам выуживать деталей и мелочи. Встрянут вдруг где по течению повествования, так долго ли унять и устранить их? Вот хотя бы сейчас, в текущую, сию минуту, затесалось нечто, мешающее продвижению. Речь идет об одной, но столь въедливой мелочишке, что не приведи, как говорится, Господь. Впрочем, такой ей, очевидно, и должно быть. Плохо то, что сейчас ни одна зараза-деталь не приходит мне в голову. До чертиков хочется, чтоб пришла, правда, потому только, что уж очень я, влача свою тягомотину, к ней, детали и мелочи, прикипел. Что и говорить, мне чрезвычайно по нраву замершие у дверей, как изваяния, мишка и следователь, не отрывающие дланей от звонков и ужасно разнервничавшиеся. Что ж, пусть звонят, покамест я не обращу к ним взора и не пресеку потуг и одного, и другого. Не воображайте, что я не страдаю, когда кто вожделеет истины именно от меня. Нет-нет, я ведь вам не редактор, чтоб злорадствовать при виде чужих мучений. Скажу больше, когда бы во мне открылись возможности и умение, я бы поднял дух и медведя, и Шамугиа и дал бы волю обоим. Полагаете, я в восторге от того, что и один, и другой мечутся на поводу моего повествования? Их ли вина, что они сложены, я уж не говорю о словах, а из одних только буковок да значков препинания, а не из живых плоти и крови, в чем, даю голову на отсечение, ни чьей иной, кроме моей, вины нет и в помине не было: слабо, признаюсь, слабо мне обрисовать их во всей полноте, оживить прямо у вас на глазах, как это неподражаемо удавалось древним. О, эти древние, облагодетельствованные высшим, небесным даром! Наверняка в их чернилах содержалось нечто такое, что герои их творений кажутся вылепленными даже не из плоти и крови, а совсем уж из амброзии и нектара. Кто из нынешних владеет хоть тысячной долей совершенства, каковое сами же мы, нынешние, приписываем сим древним? И где мне, невежественному, обрести словеса, коим под силу воспеть и восславить их величественные деяния? И не сдается ли вам, моим господам, что множеству древних мы справедливо, а множеству и несправедливо вменяем в статус и свойство то самое совершенство, каковое ныне неотъемлемо от нас самих? И не представляется ли вам все это предпосылкой к тому, чтобы создалось впечатление, будто древние недосягаемо выше нынешних и будто эти последние, стало быть нынешние, ни прозорливостью и предусмотрительностью, ни стараньем и тщанием, ни нравственной чистотой, ни даже и действенной плодовитостью — к месту ли при сем упоминать о природном благородстве и щедрости благодати? — и на тысячу миль не приближаются к древним. Мне ведомо, и сие мое знание поверяется чутьем и нюхом, а посему нет ни малейшей надобности напоминать, что мне слабо досягнуть и до тысячной доли того, что давалось и что свершали древние, и хотя не щажу живота своего для трудов, превышающих силы одного человека, однако же, как мне уже довелось отметить, и в подметки не гожусь тем, прежним, предшественникам. И при всем том — долго ли убедиться моим радетелям — не унимаюсь, не выпускаю из рук пера. Да и уймешься ли, слагая книгу XXI века?
То есть что значит книгу? Сколько ни строчи ее, достоверную, проницательную, неотрывную от времени и обстоятельств, главнейшую на весь новый век, однако же жизнь течет своим чередом. Течет! Не течет, а бурлит, кипит, перекатывается. Велика важность, строчишь и слагаешь. Нынче не слагает разве что отпетый ленивец. Так не отставить ли перо свое в сторону и не приняться ли, когда в тебе сохранилась хоть капелька совести, за то, что велит тебе не кто иной, как предок, сиречь засучить рукава и погрузиться в толчение воды в ступе? Тем более, что нынче и старый, и малый только этим и пробавляются. Ну да ладно!.. Как свидетельствует немалый уже опыт человечества, сколько ни пыжиться и ни хорохориться, а времени, что даровано всякому из нас без изъятия природою ли, провидением, Всевышним или всем разом, плодотворнее не используешь. И до книг ли сейчас, как поглядишь? Паче, что никакой из них не наставить хоть одну душу на путь истины и добра и не побудить откреститься, отмежеваться от зла. Что? На кой, говорите, черт эта книга, когда она не облагородит и не умягчит ни одной во всем свете души? Не скажу, не думал, побожусь вам, об этом. Да об этом ли только? Я не думаю, когда пишу, ни о чем. Что само взбредет в голову, то и переношу на бумагу. И не воображайте, что клевещу и злословлю, я веду речь о том, и только — на том и стою — о том, что являет собою непререкаемую, неоспоримую истину. Спросить меня, для чего пишу, так, пожалуй, и не отвечу. Впрочем, нет, лукавлю, отчего бы и не ответить, для чего и для кого лезу из кожи, — для потомства, черт побери! Правда, мне уже и сегодня ясно, как день, — хоть при том решительно все равно, — что обо мне скажут потомки. Но, убежден, потомкам не все равно, что сообщу им я. А сказать им и тянет, и есть о чем, и по преимуществу о хорошем и добром. Когда б не опора, не надежда на вас (я при этом обращаюсь только к потомкам), для чего бы мне изощряться, доказывать, прибегать к средствам внушения… и вообще, клянусь пушистым треугольничком всякой из дам, вами только и держусь, мои златоусты. И не берите, ей-богу, в голову, что все сие шуточки-прибауточки. Позволю ли я себе, несмышленому, этакие с вами забавы, когда вы мне так невыразимо дороги. Ни к селу, должно быть, ни к городу, но скажу, что мне ну до чертиков любопытно, окажется ли упомянутый треугольник у дам в ваше время на том самом участке тела, что и у нынешних, да и сохранится ль вообще? Поскольку множество недоумков нынче долдонит, что, мол, будто бы все ведет к тому, чтоб угощаться посредством задницы, испражняться же из уст. Ладно уж! Случается услышать такое, к тому же и непристойными выраженное словесами, воспроизведение чего превышает отвагу всякого благовоспитанного мужа.
Что бы, однако, могли значить суесловие, брань и пустоглаголание наших ораторов-краснобаев? Неужто, не приведи Господи, маячит творческое угасание или, как его… не упомню, как называется? Вроде климакс? Да можно ли, сокровенные мои, быть такому? И уж не полагаете ли вы, что книге следовало бы зваться не «Минеральным джазом», а «Творческим климаксом»? Пожалуй, и сейчас еще не поздно взять, да и переименовать ее, и какая облеченная плотью и кровью тварь может нам в этом воспрепятствовать? Во всем свете не отыщется силы, могущей не позволить мне этого. Впрочем, при чем тут недопущения и запреты, ну их, ей-богу! Мне самому не нравилось выбранное название. Оно ведь, название, как издревле повелось, суть слово или сочетание слов, коим надлежит по мере сил и возможностей прежде и ярче всего иного выпятить и выявить то, что кроется под обложкою или, если рубануть очень уж коротко, вместить в себя смысл всего сочинения. Ну, так какое же, стало быть, господа, предпочтительнее дать название повествованию, дабы оно вобрало в себя все сгрудившееся нагромождение, и в каком заключено больше толка — в «Минеральном джазе» или в «Творческом климаксе»? Что это вы, господа, притихли? Затрудняетесь выбрать одно всего из двух? Право, забывчивые мои, как попросишь, так и не выжмешь из вас ни слова! Как сговорились. Впрочем, что ж это я давлю на вас, принуждаю вас выбрать? Кому, как не вам самим, знать свое дело. Ну так и знайте! Я же решаюсь переименовать свою книгу в «Творческий климакс» и… О покорнейше вас прошу, не принимайтесь за кляузы! Высказались бы, когда было надобно, теперь же уж поздно, и ничего не переиначится, клянусь местом упокоения царя царей, повелительницы нашей Тамары и отсеченными за веру сосцами царицы и мученицы Кетеван. И вообще пора закругляться с этой темой, закончить и увенчать ее. Мишка с Шамугиа вот-вот продавят кнопки звонков, между тем цель этой главы коснуться пары-другой деталей. Коснулись, однако же, не пары-другой, а чуть не букета, соцветия, притом со всем проникновением и тщанием, и многажды, а не единожды. Так что можем ответственно, с распахнутою душой — памятуя, что отныне у книги не одно, а два названия: то, коему вы отдаете предпочтение, стало быть, первое, и второе, почитаемое мною своим и только своим, — воротиться к повествованию.