Молчание Дневной Красавицы - Филипп Клодель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тонкие ледяные свечи соединяли край крыши с белой землей. Внезапно я почувствовал, что мне не холодно, что я не хочу есть, я забыл, что четыре часа подряд заставлял себя через силу идти по дороге среди нескончаемой вереницы солдат, телег, автомобилей и грузовиков. Я обгонял сотни парней, шедших размеренным шагом и злобно смотревших на меня, одетого в штатское и торопившегося в ту сторону, куда им так не хотелось идти.
И вот, наконец, дом. Наш дом. Я постучал башмаками о стенку, не столько для того, чтобы счистить снег, а чтоб привычный звук сказал ей, что я здесь, рядом, в двух шагах, в нескольких секундах от нее. Я улыбался, представляя, как Клеманс сейчас готовится встретить меня. Я взялся за щеколду, толкнул дверь. У меня на лице было счастье. Не было больше войны. Не было больше призраков, убитого ребенка. Была только любовь, которую я снова встречу, возьму в свои руки, перед тем как положу ладони на ее живот и почувствую под кожей мое будущее дитя.
И я вошел.
Странная вещь жизнь. Она не предупреждает. Все в ней перемешано, выбора нет, и кровавые мгновенья следуют за минутами благодати. Человек, как маленький камушек на дороге, лежит себе целыми днями на одном месте, и вдруг нога бродяги, случайно наступив на него, отшвыривает его неизвестно куда, без всякого смысла. И что может поделать камушек?
В доме стояла странная тишина, мгновенно стершая мою улыбку. Он показался давным-давно необитаемым. Все вещи были на своих местах, как обычно, но стали более тяжелыми и холодными. И, главное, здесь царило великое молчание, давившее на стены с такой силой, что они, казалось, вот-вот треснут. Я позвал Клеманс, но голос мой потонул в этом молчании. Я почувствовал, что сердце сейчас разорвется. Наверху, у лестницы, дверь в комнату была полуоткрыта. Я сделал два шага. И подумал, что больше не смогу.
Не помню, в каком порядке все происходило, ни времени, ни своих действий. Клеманс лежала на кровати, лоб ее был бледным, а губы еще бледнее. Она потеряла много крови. Ее руки сжимали живот, как будто она пыталась выдавить из себя на свет то, что столько месяцев носила.
Вокруг нее царил страшный беспорядок, он говорил о том, что она пыталась сделать, о ее падениях, ее усилиях. Ей не удалось открыть окно, чтобы позвать на помощь, и она не решилась спуститься по лестнице из страха упасть и потерять ребенка. Кончилось тем, что она легла на кровать, на это ложе битвы и ранений. Дышала она ужасающе медленно, и щеки у нее были чуть теплые. Цвет лица — как у умирающей. Я прижался к ее губам своими, звал ее по имени, кричал, взял в ладони ее лицо, бил по щекам, дышал в ее рот. Я не думал о ребенке, я думал только о ней. Я тоже попытался открыть окно, но ручка осталась в моих пальцах. Тогда я ударил кулаком в стекло, разбил его, порезался, моя кровь смешалась с ее, я кричал, орал на всю улицу, выл, как собака, с яростью животного, которое мучат. Открылись двери, окна. Я упал на пол. Упал и падаю до сих пор. Живу только в этом падении. Всегда.
XVII
Ипполит Люси с напряженным лицом склонился над Клеманс. У него имелись при себе все инструменты. Меня усадили на стул. Я смотрел вокруг, ничего не понимая. В комнате было полно народа. Соседки, старые и молодые, говорили тихо, как во время бдения у тела покойника. Где они были, все эти гадины, когда Клеманс стонала, когда пыталась звать на помощь? А? Где были эти суки, которые теперь прибежали упиваться нашим горем, перед моим носом, за мой счет? Я поднялся со сжатыми кулаками, наверно, я выглядел, как безумец, как убийца, как одержимый. Они отпрянули. Я их выгнал и запер дверь. Теперь мы остались втроем — Клеманс, доктор, я.
Я уже говорил, что Ипполит Люси был хорошим доктором. Хороший доктор и хороший человек. Я не видел, что он делал, но знал, что все правильно. Я услышал слова: «кровотечение, кома». Он сказал, что нужно торопиться. Я поднял Клеманс. Она была легкая, как перышко. Казалось, жил у нее только живот, вся жизнь ушла в этот слишком большой, ненасытный, оголодавший живот.
В карете я держал ее, прижимая к себе, пока доктор нахлестывал крупы двух своих кляч. Мы приехали в клинику. И меня разлучили с Клеманс. Две медсестры увезли ее на каталке. Клеманс исчезла в запахах эфира и шуршании белых простыней. Мне велели подождать.
Я провел несколько часов, сидя рядом с солдатом, потерявшим левую руку. Помню, он был очень доволен, что потерял руку, да еще левую, здорово повезло, ведь он правша. Через шесть дней он надеялся быть дома, и навсегда. Подальше от этой войны рогоносцев, как он называл ее. Руку потерял, а годы выиграл. Годы жизни. Вот что он без конца повторял, показывая на свою отсутствующую руку. Он даже придумал имя своей отсутствующей руке: Гюгюс. Он без умолку разговаривал с Гюгюсом, призывая его в свидетели, обращался к нему, поддразнивал. Для счастья немного надо. Иногда оно держится на ниточке, иногда зависит от руки. Война ставит все с ног на голову: ей удается сделать безрукого счастливейшим человеком. Солдата звали Леон Кастри. Он был из Морвана. Он заставил меня выкурить уйму сигарет, опьянял меня словами, а уж как я в этом нуждался! Он ни о чем не спрашивал. Не напрашивался на разговор. Он беседовал со своей потерянной рукой. Уходя, он сказал только: «Нам с Гюгюсом надо идти! Пора есть суп». Кастри, Леон Кастри, капрал из сто двадцать седьмого, из Морвана, холостой, крестьянин. Он любил жизнь и суп из капусты. Вот что я запомнил.
Я не хотел возвращаться домой. Я хотел остаться, даже если в этом не было пользы. Уже наступил вечер. Пришла медсестра. Она сказала, что ребенок спасен, что я могу на него посмотреть, если хочу, надо пойти с ней. Я мотнул головой — мол, не пойду. Я сказал, что хочу видеть Клеманс. Спросил, как она. Сестра ответила, что надо еще подождать, что она спросит у доктора. И ушла.
Позже явился врач, измотанный, надорвавшийся, на исходе сил. Он был одет как мясник, как забойщик скота, в перемазанном кровью фартуке, даже шапочка в крови. Оперируя уже несколько дней напролет, он, как на конвейере, мастерил Гюгюсов. Иногда с операционного стола снимали счастливых, чаще мертвых, но всегда изувеченных. Для него молодая женщина выглядела какой-то ошибкой среди всего этого мужского мяса. Он тоже стал говорить о младенце, очень большом, таком большом, что сам он не мог родиться. Сказал, что его спасли. Потом дал мне сигарету. Плохой знак, эти сигареты, сколько раз я сам их давал парням, которым недолго оставалось жить или быть свободными. Мы молча покурили. Выпуская дым и стараясь не смотреть мне в глаза, он прошептал: «Она потеряла слишком много крови…» Слова повисли в воздухе, как дым от наших сигарет. Они не упали, не исчезли. И кровь на халате доктора, которой было так много, как будто его поливали из ведер, стала кровью Клеманс. И мне вдруг захотелось убить этого несчастного с ввалившимися глазами, с трехдневной щетиной, обессиленного, который сделал все, что мог, чтобы вернуть ее к жизни. Никогда, я в этом уверен, у меня не было такого желания убить кого-нибудь своими собственными руками. Убить в бешенстве и ярости, зверски. Убить!
«Мне надо идти, — сказал доктор, бросив окурок на пол. Меня еще трясло от мыслей об убийстве, а он положил руку мне на плечо и добавил: — Вы можете пойти к ней». И медленно ушел, очень усталый.
Оттого, что кто-то страдает, земля не перестает вертеться. И негодяи не перестают быть негодяями. Случайностей, наверное, не бывает. Я это часто говорил себе. Когда с тобой самим что-то случается, становишься эгоистом. Все были забыты: Дневная Красавица, Дестина, Жозефина в темнице, Мьерк и Мациев. В тот момент мне следовало находиться там, но меня там не было, и две мрази воспользовались этим, чтобы спокойно провернуть свое дело. Можно было подумать, что это они заказали смерть Клеманс, чтобы избавиться от меня и развязать себе руки. Что они и сделали. Без всякого стыда.
Не стоит и говорить, что такое преступление, как Дело, потрясает всю округу. Известие прокатывается как волна и затрагивает всех на своем пути. Все в ужасе и только об этом и говорят. Это занимает и головы, и языки. К тому же знать, что убийца рыщет поблизости, что он где-то здесь, рядом с вами, что вы его, может быть, только что встретили или встретите, что это, может быть, ваш сосед, — это никому не понравится. Ведь идет война, и значит, больше чем когда-либо все нуждаются в спокойном тыле, а иначе все пропало.
Не существует тридцати шести способов раскрытия убийства. Мне известны только два: или задерживают виновного, или задерживают кого-то, кого объявляют виновным. Одно или другое. И все в порядке. Совсем не сложно! В любом случае для общества результат одинаков. Единственный, кто может проиграть, это задержанный, но, в конце концов, кого волнует его мнение? Если преступления продолжаются, это другое дело. Но в данном случае они не продолжились. Дневная Красавица так и осталась единственной задушенной девочкой. Других смертей не последовало. Доказательство того, что арестованный действительно виновен. Вперед. Дело закрыто. И шито-крыто!