Юность Остапа, или Тернистый путь к двенадцати стульям - Михаил Башкиров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бендер застыл пред внушительным крайним полотном в классической позе онемевшего в восторженной паузе опытного гида.
Я машинально отыскал в пространстве самую выгодную для оценки картины точку — и непроизвольно вздрогнул.
В длинном, искусно выписанном гробу лежал никто иной, как вождь и учитель Владимир Ильич.
Боясь взглянуть на торжествующего Бендера (шутка удалась на славу), я приблизился к раме и вперился в медную табличку, гласившую: «У тела Вечноживого Человечища».
Я медленно допятился до известной точки.
Ленин был натурально мертв. Но скорбь и печаль портил неуместный галстук в белый горошек, он отвлекал и мешал полностью сосредоточиться на измученном революционными заботами покойнике.
— Да ты, Остен-Бакен, не трупом любуйся, а мной.
Я с превеликим трудом перевел взгляд на Остапа.
Он, сохраняя серьезную мину, деловито ткнул пальцем выше гроба, где в траурном полумраке высилась мощная фигура с отбойным молотком на плече и в шахтерской каске.
— Похож, а?
И вдруг действительно в непоколебимом шахтере стали явственно проступать уверенно-наглые бендеровские черты.
— Ничего не понимаю, — прошептал я.
— Сейчас поймешь! — Остап, имитируя повадки склеротического, мающегося ревматизмом, подагрой и геморроем исскуствоведа, проковылял к соседнему, не менее грандиозному полотну.
Гроб.
Вождь и учитель.
В почетном карауле — лихой кавалерист с буденновскими усами, в наглаженной гимнастерке, увенчанной тремя орденами Боевого Красного Знамени.
Из-под казацкого непослушного чуба лучились бендеровские пристальные зрачки.
К третьей картине я потянулся сам, без понуканий и уговоров.
Гроб — копия предыдущего, покойник — тоже, а вот у Бендера радикально изменился цвет лица и добавилось курчавости.
Пересекая торопливо зальный простор, я наконец-то осознал, что на всех стенах представлен одновариантный гроб с эталонным галстуком в горошек и многовариантный почетный караул.
— А мне нравится эта буддийская многоликость. — Остап развел руки. — Особенно впечатляет мой образ в виде грудастой, мужественно рыдающей ткачихи.
— Погоди, погоди…
— Завидуешь? Не каждого так увековечивали!
— Экое достижение — служить у идейно подкованных мазилок натурщиком.
— Ага! Остен-Бакен, позволю продолжить твои опасно контрреволюционные измышления. По твоему выходит, что вместо многоуважаемого Владимира Ильича в его собственном гробу, в его личном костюме и галстуке притворяется мертвым нанятый за гроши безработный?
— Не надо говорить слишком громко, — попросил я разбушевавшегося Бендера, окидывая затравленным взором, к счастью, пустой зал.
— Боишься ГПУ — и правильно делаешь. С твоими мозгами только на нарах срок тянуть за мелкое вредительство среди крупнорогатого скота… Придумал же — натурщик! Я без подделки жизнью рисковал, изображая на реальных, заметь, Остен-Бакен, январских студеных похоронах сына, так сказать, Остапа Владимировича Ульянова-Ленина-бея.
— А кто претендовал в матери?
— Трудный и запутанный партийными дрязгами вопрос. Я сам полностью не разобрался — то ли верный соратник по классовой борьбе и близкий эмигрантский друг Инесса Арманд, то ли верный товарищ по ЦК и правительству Александра Коллонтай.
— И как же тебя угораздило вляпаться в большевистский интим?
— Кандыбаю в тот траурно-мрачный для всей Мировой Революции день по Петровке и строю планы, как бы сие долгожданное событие использовать в агитационно-финансовом разрезе. Вдруг подлетает легковая наркомовская машина, из нее выскакивают добры молодцы, заламывают мне руки, накидывают на кочан черный мешок и увозят в неизвестном направлении.
— Я бы мешка точно не вынес, тут же бы позорно скончался от разрыва сердца.
— Тяжело, не спо…
Остап замолчал на полуслове.
В зал медленно и чинно, дисциплинированным строем, с барабаном, горном и знаменем, вторглись юные пионеры.
Мы не сговариваясь покинули место клятв и торжественных обещаний.
В гардеробе задумчивый Бендер, обмотав шею старым шерстяным шарфом, влез в габардиновое, изрядно поношенное пальто с вытертым узким каракулем.
— А не откушать ли нам в каком-нибудь более культурном заведении?
Я с готовностью согласился, почувствовав проснувшийся аппетит:
— Здесь, кажется, неподалеку притаился уютный ресторанчик.
— Но уговор, Остен-Бакен, — платишь ты… Я, благодаря бывшему члену союза совторгслужащих, а ныне прогоревшему издателю детских книжек Михельсону Конраду Карловичу, в одночасье потерял весь наличный, нажитый непосильными трудами капитал…
Ресторан встретил нас слюнопровоцирующими ароматами и бодрой балалаечной музыкой.
В отдельном кабинете, за водочкой, настоянной на сосновых почках, за крупной тихоокеанской селедочкой пряного посола, за бифштексом с кровью, приправленным обжаренным лучком и чесночным соусом, Бендер продолжил свой щекочущий нервы рассказ.
— Жмут они меня справа и слева мускулистыми бицепсами, а я думаю — кранты! Наверное, перепутали с каким-нибудь белогвардейским генералом и шлепнут зазря… А не заказать ли нам по люля-кебабу и паре антрекотов?
— Командировочные на исходе.
— Намек понял… Ограничимся бифштексами… Значит, привозят меня в какое-то гулкое пустое здание и сажают на стул. Один здоровяк меня за руки держит сзади, а другой мешок с головы стягивает… Свет нестерпимый… Жмурюсь… И вдруг уверенный строгий голос из-за ширмы: «Красавец! Думаю, против этой кандидатуры у ЦК не будет возражений. Запускайте сразу за товарищем Бухариным»… А у меня от холода и голоса этого — со свирепым, отдаленно знакомым акцентом — зуб на зуб не попадает.
— Сам Иосиф…
Но своевременно замаячивший перед моим носом предупреждающий палец Бендера оборвал зарождающийся опасный вопрос.
— С девой Марией и еще не рожденным Христом, — закончил Остап тоном вышколенного семинариста.
— Аминь, — добавил я сдавленно и мелко, забыто перекрестился.
В наступившей паузе Бендер самым решительным образом расправился с бифштексом и, ковыряя спичкой в зубах, вернулся к таинственным январским событиям двадцать четвертого.
— В общем, напялили на меня кожанку с траурной повязкой и выставили к гробу… Смотрю, народ, прощающийся с вождем, оживился… Шепот по колонному залу: сын, сын… Вылитый Ильич… Надежду Константиновну жалко… Из-за границы прибыл… Скрывали от народу… И художник, делавший с Ленина наброски, аж подпрыгнул… Зырк на меня, зырк!.. Карандаш так и летает по бумаге… А художник-то знаменитый, с алкогольной такой фамилией… Петров-Самогонов…
— Водкин!
— Вот именно… Давай-ка, еще по одной, за встречу.
— И сколько заплатили?
— Фигу… Хорошо, что живым выпустили!.. Не успел художник закончить второй набросок с моей натуры, как меня изымают от гроба и отправляют восвояси… Оказывается, кто-то из верхов возмутился принижением образа покойника. Вождь должен идеи производить, а не детей, тем более внебрачных… Поэтому, Остен-Бакен, меня на картине, появившейся позже, отредактировали самым непристойным способом, а несознательные творцы к десятой годовщине Великой Октябрьской Революции, учиненной, как ты помнишь, исключительно мной, наклепали подражаний, не смея трогать гроб с вечноживым папулей, но рабски изгаляясь над вычеркнутым из истории сыном.
— Сбылась мечта-то. Насмотрелся на Ленина вблизи, пусть и смертью пойманного.
— Не поверишь, Остен-Бакен, всю радость омрачал запах. Так от бедного Ильича перло. Я потом целый месяц благоухал этим жутким бальзамом. Гроб сочился… Эх, хороша, собака!
— Закусывай… Кстати, о гробах… Интересно, выжила ли наша лаврово-сигарная спасительница?
— Процветает. Я, вернувшись в Москву, к ней пожаловал… Увы, она успела благополучно выйти замуж за профессора консерватории по классу виолончели… Но самое смешное они, добрые сентиментальные люди, как святыню хранят у себя мой акушерский саквояж, в котором я перед отбытием на фронт передал ей накопленные нами продукты.
— Ты бы им для смеха поведал, какой за сим саквояжем тянется след.
— Остен-Бакен, мне надоело ворошить прелое прошлое.
— Тогда вернемся к прогоревшему Михельсону?
— С удовольствием… Конрад Карлович — в высшей степени нравственная личность и даже в определенной мере талантливый издатель… Но я ему сразу заявил: с такой одиозной фамилией нельзя выпускать детские книжки… А он потупив взор, — мол, не виноват, что на однофамильном заводе эсеровская гадина Фанни Каплан неумело покушалась на хилый организм товарища Ленина…
— Да, с подобной фамилией прогореть — раз плюнуть.
— Ничего, мы выкрутились, взяли в директора Зловунова Ивана Ивановича.