Три времени ночи - Франсуаза Малле-Жорис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По натуре Клод была фригидной женщиной с заторможенными чувствами. Она говорила себе, что не подвержена этим слабостям, а замуж вышла, только чтобы стать матерью. Притворно добродетельные, глупые, разочаровавшиеся в жизни дамы ее круга разделяли подобные взгляды; ходячие истины, назойливые, как собутыльники, укрепляли их в этом мнении. Лишь должным образом разобравшись в причинах приглушенной ненависти, с некоторых пор царившей в отношениях между супругами, можно было разрушить столь замечательное в своей обыденности представление. Однако остатки хорошего воспитания на долгое время помешали супругам до конца осмыслить свои чувства и, возможно, примириться друг с другом, — в такой вот разреженной атмосфере родилась и выросла Элизабет. Дочкой, и единственной, восполнила для Клод природа долгие годы неудовлетворенности. Клод потеряла последнее здоровье, и душевное равновесие к ней так и не возвратилось. В доме стало полно женщин. Уродливые и болезненные служанки, взятые из сиротского дома, как говорится из милости, или уцелевшие после какого-нибудь несчастного случая в семье, страдали от того же недуга, который снедал хозяйку, — от мысли, что жизнь их в чем-то обделила. У служанок был свой предмет для поклонения, которому они с наслаждением кадили, — они боготворили свое несчастье, преувеличивали свои невзгоды, с радостью выставляли их напоказ. Уродливые, они подчеркивали свое уродство, немощные, хвастались своими немощами и, словно иголками в мягкий воск, тыкали в окружающих своими самоистязаниями, своими молитвами. За плотно закрытыми дверями этого дома много молились; дом напоминал улей, наполненный непрекращающимся грозным жужжанием пчел, которые больше стачивали жало, чем приносили мед. Капитану досталась роль людоеда, палача, бича божьего — кто-то должен был выполнять и такую. Агнцем же была Элизабет.
Агнцем, с самого рождения обожаемым, почитаемым, обреченным на заклание. Перед абсолютным злом ей приходилось воплощать собою невинность, а также слабость, болезнь. Разве ей сотни, тысячи раз не твердили: «Бедное дитя! Ее мать чуть не умерла, разрешаясь от бремени»? Конечно, ребенок не виноват, виновата жизнь, угнездившаяся в нем. И Элизабет жалели за то, что, несмотря на свою невинность, она несла в себе страшную силу — жизнь. Мало того что она при рождении чуть не свела мать в могилу, она и потом словно стремилась ее доконать, каждый день заставляя волноваться. Клод цеплялась за здоровье Элизабет, за ее душу — это не бог весть какое добро, ничего не стоящее, никудышное сокровище, — ведь что значила хрупкая жизнь ребенка в Нанси в 1592 г.? «Хотя бы изловчилась родить мне мальчика», — посмеивается капитан. Как только язык поворачивается! Клод от таких слов содрогается, служанки возмущенно гудят. В наглухо закрытом, сильно натопленном помещении пахнет воском. Элизабет, словно в материнском чреве, заточена в нем до четырех-пятилетнего возраста.
Бог ведает, что с ней может случиться на улице! Там ее поджидает масса всяких болезней, искушения, распутство, опасности самого разного рода. Девчушка, которая чуть не погубила свою мать, чувствует себя обязанной быть самим совершенством, ангелом, святой. Жизнь надо искупить. Повсюду грех и болезнь, они походят друг на друга и таят в себе угрозу: пропасть куда ни глянь. С самого раннего детства Элизабет узнает о существовании этих пропастей — снаружи и внутри себя. Единственное прибежище — мать. «Единственное мое утешение, единственная любовь». Ни для кого не секрет, что мадам де Ранфен обожает дочь. Она так печется о ее здоровье, что распорядилась закрыть окна ее комнаты дорогими коврами, так была устранена угроза сквозняков, а на улицу выглядывать что толку? На улице грех. Мать печется и о ее душе и потому не позволяет дочери разговаривать с другими детьми. Мало ли что. Как знать, какое зло может скрываться в слове, взгляде? В свои пять лет Элизабет живет, как на острове.
На острове свой Калибан, и Калибан владетельный. Высокого роста, с грубым голосом, крепким здоровьем — причиной диких выходок, жизнерадостностью, обращающейся хамством, тайным стыдом, скрытым за бахвальством, и тайным страхом, скрытым за фанфаронством, — капитан царствует, но не управляет. Живя в атмосфере безропотного презрения, плутая в тумане благочестивых хитросплетений, оскорбительной покорности, он кричит, бушует, как человек, который, потерявшись в открытом поле, желает хотя бы удостовериться, что пока не умер. А как иначе ему жить, не нагнетая в доме страха? Однако Клод своим безупречным поведением выбила у него из рук оружие. Она ни разу не попрекнула мужа. Когда он проматывает уйму денег в карты, его домашние туже затягивают ремень, а Клод и слова не говорит и, как ему сдается, даже испытывает удовлетворение; с таким же удовлетворением она дала бы ему разорить семью (классическая для того времени ситуация — негодяй разоряет семью; Клод видела себя Гризелидой — на пьедестале), если только он сам, устрашенный ее молчанием и своим одиночеством, не пойдет на попятную. Когда он напивается, кругом все молчат, служанки спешат к нему, чистят одежду, стаскивают сапоги. Как-то раз он в подпитии требует, чтобы явилась супруга, и только он успел высказать свое требование, как Клод уже тут как тут, встала с постели и в наспех натянутом халате, перед почтительным хором своих приверженцев (одной кривой бабы, одной незаконнорожденной девушки и тринадцатилетней девочки из сиротского дома, которая харкала кровью в платок и потому несколько дней спустя была отослана обратно) и перед бледной испуганной Элизабет, которая хорошо дополняла картину, с готовностью и ловко опускается на колени, не боясь запачкать одежды, словно говоря: «Вот как следует поступать, вот прекрасный пример образцового поведения». И поднявшись с колен, она улыбнулась. Это так нетрудно стянуть сапоги с пьяного мужчины, сущая ерунда. Просто до смешного. Он не смог вынести этой улыбки и толкнул жену ногой, прямо в грудь. Клод упала назад, чуть ли не к ногам Элизабет. Головой грохнулась о пол. Ничего серьезного. Она тут же встала. Девочка даже не пикнула, в какой-то степени приученная матерью владеть собой. «Когда к вам обращаются другие дети, молчите. Когда ваш отец повышает голос, молчите. Молчание — оружие ангелов». Элизабет молчит, но из ее ноздрей текут две тонкие струйки крови.
«Итак, встаем, — говорит Клод (такая худощавая, хрупкая, несокрушимая), — нам пора уходить. Элизабет, поцелуйте отца».
Она не из тех, кто настраивает детей против родителя. Элизабет, бледная как мел, в своей льняной ночной рубашке, молча подходит к отцу как призрак убиенного младенца. Струйки крови доползли до горла. Она притрагивается губами к руке побежденного колосса, слегка пачкая ее кровью. У нее нет сил сдвинуться с места. Хорошее назидание для служанок.
— Малышка глупа, — будет продолжать вещать капитан де Ранфен перед безмолвно стоящим ребенком, готовым отважно пожертвовать собою, подобно Исааку, о котором повествует священная история. Безучастная, она устремила свой взор на тот внутренний образ, который ей внушили, навязали. Она в любую минуту чувствовала себя способной подвергнуть риску свою жизнь, свое спасение.
«А сегодня ты ни разу не солгала? Ты в этом уверена? Не испытала гнева или возмущения? Всецело ли ты предала себя молитве? Не взглянула ли на себя в зеркало? Соблюла ли скромность, когда одевалась?»
Какую смуту вносили эти вопросы в душу шестилетнего ребенка! Она не знала, что отвечать. Иногда Элизабет позволяла себе явную бесхитростную ложь, потому что тут по крайней мере было ясно, какие будут последствия: раскаяние, поток слез, которыми Клод упивалась, как родниковой водой. Они бросались друг другу в объятья, словно укрываясь от посторонних.
Кругом были враги, и первый враг — тело. Отец с его непомерным аппетитом, попойками, которыми он бросал вызов окружающим, с его ножищами, ручищами демонстрировал это достаточно наглядно. Тело, о котором надлежало, однако, немного заботиться, как о вредном животном, которое приходится кормить из опасения, как бы оно не сожрало вас. Элизабет боялась своего тела. Кто знает, не предаст ли оно ее? Одеваясь, умываясь, она щурила глаза, чтобы не заметить ничего такого, что шло вразрез со скромностью нравов. Ловушки были скрыты во всем теле, но где именно? Иногда ее донимало любопытство, внушенное дьяволом. Когда она мыла ноги, то закрывала глаза, зажмуривала их изо всей силы; отказываясь от помощи служанки, она порой перевертывала таз; платье у нее было застегнуто не на ту пуговицу, передник сидел косо. «Тем лучше, тем лучше, это доказывает, что вы не занимаетесь самолюбованием». Однажды, помогая ей надеть нижнюю юбку, служанка сказала, что Элизабет, когда вырастет, будет хорошенькой, даже красавицей, с ее правильными чертами лица, с ее сложением, точеной фигуркой — и это в таком-то возрасте. Элизабет покраснела как рак. В тот же вечер она, плача, призналась во всем матери. Служанку рассчитали. Несколько часов Клод чувствовала себя счастливой: ее ангел показал себя достойным своей матери. Потом, однако, ее одолели сомнения: