Чань-буддизм и культура психической деятельности в средневековом Китае - Н. Абаев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Таким образом, пробуждая задавленную в процессе «культуризации» человека спонтанность и безрассудочную стихийность «естественного» поведения, чаньский психотренинг воспроизводил оргиастическую неистовость, экстатическую одержимость и «безумство» древнекитайского праздника, против которого в свое время были направлены «протесты образованных людей». Характеризуя психологические параметры древнекитайского праздника, М. Гране пишет: «Праздники зимнего сезона носили крайне драматический характер. Высшее возбуждение было всеобщим. Даже во времена Конфуция все, кто принимал в них участие, «походили, по словам очевидца, на безумцев», подразумевая под этим то, что они ощущали себя осененными божественным духом. Огромную роль в них играли экзорсисты, которые буквально так и назывались — «безумными». Танцы под аккомпанемент глиняных барабанов приводили в состояние экстаза (и других участников. — Н.А.), которые доводили его до предела посредством опьянения» [154, с. 169].
Разумеется, эти два явления (чаньскую психокультуру и народный праздник) нельзя отождествлять: в первом случае мы имеем дело с развитой, очень сложной и изощренной системой психотренинга и психической саморегуляции, которая служила практическим основанием для развитой и стройной религиозно-философской системы, имеющей многовековую традицию, порожденную двумя древнейшими и величайшими культурами Востока — индийской и китайской; во втором случае — с сугубо народной традицией, не носившей характера религиозного института и не ставившей перед собой сотерологических целей, хоть она и опиралась на свои мифологические представления, имела свою символику, свою традиционную «технику экстаза» с весьма архаичными истоками и преемственностыо передачи форм и методов психического воздействия.
Чаньская культура психической деятельности представляла гораздо более высокий уровень развития (по сравнению с народным праздником) и, несмотря на внешнюю грубость, носила очень утонченный характер; она опиралась на многовековой опыт изучения человеческой психики в рамках как буддизма, так и традиционных китайских учений; она как правило, избегала чисто химического воздействия на организм человека посредством алкогольных и наркотических веществ; во время парадоксальных чаньских бесед и диалогов обычно отсутствовали внешние атрибуты праздника (хотя их наличие не исключалось), и зачастую они носили очень глубокий философский смысл, к тому же далеко не всегда приобретали столь бурные формы и могли вестись во вполне спокойной манере, без применения физических методов воздействия.
Можно обнаружить много других существенных отличий, но есть и много общего, прежде всего в самой праздничной атмосфере, которая в чаньской психокультуре достигалась без применения специального карнавального антуража; это был, так сказать, внутренний праздник, который человек «всегда носит с собой», который в отличие, скажем, от средневекового карнавала, имевшего определенные сроки, должен стать перманентным фактором психической жизни чань-буддиста. Иногда, правда, он приобретал крайне неистовые формы проявления, но это уже зависело как от самого человека, его темперамента, так и от времени, места, ситуации, а главным образом было обусловлено психопропедевтическими причинами, т. е. необходимостью в определенной ситуации применить «шокотерапию», когда учитель старался выбить ученика из привычного, «нормального» состояния сознания и одновременно передать ему свое состояние. В шоковом воздействии на психику важную роль играло то, что своей «необузданностью» и демонстративно пренебрежительным отношением к нормам приличий чаньский наставник ломал привычные представления о «правильном» и «неправильном» поведении и тем самым пытался разрушить весь устоявшийся образ мышления, построенный на дуализации явлений действительности. В связи с даосско-чаньскими параллелями необходимо отметить, что даосская «необузданность» не носила столь явной и активной психопропедевтической направленности: даос вел себя так зачастую вовсе не затем, чтобы кого-то воспитывать, а просто движимый порывами своей «истинной природы», своего естества, которое не терпело никаких искусственных ограничений в виде норм «культурного» поведения.
Еще одна характерная черта психической культуры чань, сближающая ее с народным» праздником, с народной карнавальной культурой, — это чаньский юмор, создающий праздничную атмосферу шутовства, о которой писал М. Гране и которая, по-видимому, больше всего раздражала «образованных» людей, кичившихся своей серьезностью и благопристойностью. Конфунианцы были столь озабочены весьма серьезными проблемами «наведения всеобщего порядка», что полностью исключили смех из официального ритуала, да и в обиходе старались не заходить дальше сдержанной вежливой улыбки. В чань-буддизме веселый и жизнерадостный смех превратился в важный составной элемент своеобразного чаньского «антиритуала» и всей чаньской культуры психической деятельности, одновременно выступая и как индикатор и как стимулятор пробуждения «истинной природы» человека. Р. Блайс даже утверждает, что «суть дзэн есть юмор» и что «дзэн является единственной религией, в которой смех не только допускается, но и обязателен» [127, с. 87, 90]. Действительно, смех сопровождал самые разнообразные перипетии «духовной карьеры» чань-буддистов, придавая их психической культуре оптимистический и жизнеутверждающий характер. Например, он очень часто сопровождал момент «просветления» чаньского адепта, т. е. кульминационный момент пробуждения его «истинной природы». Довольно типичный пример — эпизод «просветления» Шуй-лао (VIII в.), который однажды спросил своего учителя-наставники Ма-цзу: «В чем [сокровенный] смысл прихода Бодхидхармы с Запада?» В ответ Ма-цзу толкнул его и сбил с ног. В этот момент на Шуй-лао нашло озарение, и он начал хлопать в ладоши и смеяться. «С тех пор, как наставник толкнул меня, я не могу перестать смеяться», — комментировал он это событие [164, с. 16–17].
С психофизиологической точки зрения такая реакция вполне закономерна, так как внезапному ««просветлению» предшествовал период тяжелых испытаний, мучительных сомнений и напряженной внутренней работы, который сопоставим с рекреационным процессом в архаическом обряде инициации. Во время обряда инициации (он широко известен в истории ранних форм религии как символическая смерть и воскрешение) психика молодого члена архаического коллектива (или молодого шамана в шаманской инициации), подвергалась очень суровому испытанию и ввергалась в крайне хаотическое состояние посредством различных, зачастую довольно болезненных методов психофизического воздействия (ср. с чаньской «шокотерапией»); Тем самым он как бы возвращался к состоянию первородного хаоса, из которого должен был возродиться вновь, но уже в новом качестве. При этом с помощью соответствующих ритуалов воспроизводились различные перипетии мифологической драмы сотворения мира, описывающей процесс зарождения космоса из хаоса (см., например, [149]). В психической культуре чань мы обнаруживаем сходную структуру: перед своим внезапным прорывом к «просветлению», которое означало переход на качественно новый психический уровень, чаньский адепт должен был пережить символическую смерть, когда хаотические душевные состояния, вызванные «великим сомнением» (да-и), достигали своего апогея. За «великой смертью» (да-сы) следовало «великое пробуждение» (да-цзюэ), т. е. возвращение к новой жизни, которое вполне закономерно знаменовалось «великой радостью» (да-лэ), а радость совершенно естественно выражалось смехом. И поскольку, несмотря на символический характер «великой смерти», чаньский адепт переживал ее очень реально и всерьез, то радовался он новой жизни искренне и глубоко, и смех его был искренним и жизнерадостным. Выделяя три основных этапа в этом рекреационном процессе, К. Хайерс образно определяет их так; рай, потерянный рай, обретенный рай [164, 165]. Здесь важно подчеркнуть, что такая структура была общей для всего процесса переосознания адептом себя и окружающего мира в чаньской практике психотренинга, о чем свидетельствует популярное чаньское изречение, авторство которого приписывается Цин-юаню (умер в 740 г): «Когда я еще не начал изучать чань, горы были горами, а реки — реками; когда я начал изучать чань, горы перестали быть горами, а реки — реками; когда я постиг чань, горы снова стали горами, а реки — реками»[165, с. 86–87]. Второй этап в этом изречении соответствует «великому сомнению» («потерянный рай», по К. Хайерсу), когда чаньский учитель-наставник своим странным поведением, противоречивыми высказываниями, неспровоцированными ударами и т. д. разрушает исходные психические структуры ученика, ввергая его психику в крайне хаотическое состояние, в результате чего как бы рушится весь привычный для него порядок вещей и «горы перестают быть горами, а реки — реками». Но в то же время наставник пытается перестроить его обыденные психические структуры на качественно иной основе, вызывая у него прорыв к просветлению и возрождению к новой жизни, когда адепт переходит на новый психический уровень и восстанавливается его способностью (утраченная в процессе «культуризации» и социализации посредством правил «ли») воспринимать мир «таким, какой он есть на самом деле», без концептуализации и дуализации явлений окружающей действительности, т. е. воспринимать «горы как горы, а реки — как реки» совершенно непосредственно и адекватно, не опосредуя процесс восприятия вербальными и понятийными структурами. Таким образом, хотя после всех испытаний и потрясений старый порядок вещей восстанавливался целиком и полностью и все возвращалось на свои места, «горы становились горами, а реки — реками», в процессе интенсивной психической тренировки и саморегуляции весьма существенно менялось мироотношение и мироощущение чань-буддиста. Как комментирует приведенное изречение Н. Росс, «мир остается прежним, меняется лишь точка зрения» [186, с. 181–182].