Собрание сочинений в четырех томах. 4 том. - Борис Горбатов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Под землей они работали неохотно и плохо, зато давали прекрасную возможность заведующему шахтой восклицать на собраниях:
— Чего ж вы хотите, товарищи! Текучка, проходной двор, настоящих кадров мало! — и. потирая бритую лысину, сокрушаться: — Эх, кабы кадры, кадры нам!
Оттого-то так любовно и радостно встретили кадровые шахтеры мобилизованных комсомольцев; в них чаяли найти не смену, а подмогу; надеялись, что они омолодят Донбасс, внесут в борьбу комсомольский задор, революционный пыл молодости. Большие надежды были на комсомольцев у таких «стариков», как Прокоп Максимович, — было бы стыдно эти надежды не оправдать!
Это отлично чувствовал Федор Светличный, оттого так и «болел душою». Каждый бежавший с шахты комсомолец был не просто дезертиром: он становился изменником, перебежавшим в лагерь врага. Каждый плохо работающий в забое парень был уже не просто лодырем, он становился предателем, подводившим всех. Сотни глаз — и дружеских и вражьих — следили теперь за комсомольцами.
— Мы на линии огня, ребята! — твердил каждый день Светличный своим товарищам. — В наступление пошла наша партия! — И он рассказывал о том, что происходит в стране.
Андрей особенно ревностно слушал Светличного. Впервые в жизни почувствовал себя Андрей в строю — в большом и общем строю. От Белого моря до Черного пошли в наступление цепи; он был в одной из них. Его место — забой, обушок — оружие. Ученичество кончилось для него и для Виктора и неожиданно и слишком рано: шахта нуждалась в забойщиках. Оба приятеля получили в самостоятельное владение уступы, каждому из них ежедневно давали задание на наряде. В общем плане шахты их доля была мизерно малой, но Андрей и этим гордился.
— Ты знаешь, какой план дали шахте? — говорил он приятелю. — Ох, большой план! Прокоп Максимович говорит: трудно нам будет этот план поднять с нашими порядками...
Но Виктор не знал нового плана шахты. Его и не интересовал этот план. Его ничто сейчас не занимало, только — собственная норма, только то, что он сам должен дать.
Его мир как-то странно сузился. В сущности, всем его миром теперь был один его уступ. В этом мире он жил, работал, думал. Это был крохотный мир — один аршин в высоту, один уступ в длину, но даже и этот мирок он не мог победить, он, мечтавший когда-то завоевать целый мир!
После того памятного воскресенья у Прокопа Максимовича Виктор сказал себе: я должен стать шахтером! Нравится, не нравится — должен! Не бежать же с шахты в самом деле!
Сперва он горячо взялся за дело. Он был еще учеником тогда. Стал прислушиваться к учителю; сбил в кровь руки, пытаясь овладеть обушком.
Но уголь упорно не давался ему, и он отстал. Теперь ему приходилось убеждать себя работать.
— Это необходимо, необходимо, необходимо! — твердил он себе. Необходимо трудиться. Без труда все равно нельзя жить, невозможно. Конечно, он мог бы работать на Магнитке, или в Сталинграде на Тракторном, или даже плавать на китобойце в Охотском море... Но так вышло, что попал он в шахту. Пусть! Значит, надо трудиться в шахте. — Надо рубать уголь, будь он проклят! Надо, надо, надо! — говорил он себе. И рубал... Рубал, скорчившись, обливаясь потом, задыхаясь от терпкой угольной пыли и чуть не плача... Рубал, а все не мог вырубить норму.
Все мечты его свелись теперь к одному: вырубить сменную норму. Митя Закорко легко вырубал две.
Имя Мити Закорко сейчас гремело на шахте. Это был тот самый Митя-футболист, первый учитель Виктора, с которым он сразу не поладил. Сейчас Митя имел право посмеиваться над Виктором. Вчера он вполз к нему в уступ и сказал насмешливо:
— Эй, Виктор! Я две нормы сделал, могу взять тебя на буксир. Подмогну, а?
Но Виктор и не гнался за Митиными рекордами, он уж о славе и не думал. Ему бы только вырубить норму в смену и потом прийти в общежитие и швырнуть Светличному в лицо, прямо в лицо:
— Я норму сделал. Ну?
Он знал, что Светличный и не заметит дерзкого тона, а радостно вскрикнет:
— Молодец! — и схватит за плечи. — А не врешь?
Но он ни разу еще не вырубил норму...
Он приходил домой усталый и сразу валился на койку. Вокруг него шумели ребята — собирались в клуб, в кино; он лежал и тупо смотрел в потолок. Даже с Андреем он разговаривал теперь неохотно.
Андрей тоже пока норму не выполнял. Он трудился усердно, шахта полюбилась ему — ее мудрая тишина и задумчивое одиночество забоя, — он нашел уже радость в молчаливом, не видном людям труде шахтера, но он был медлителен, неповоротлив, неуклюж; он никак не мог управиться с нормой.
Он и сам не замечал, куда убегает время; оно словно между пальцев у него текло. Он научился у Антипова обстоятельности и аккуратности в работе; сноровку мастера он перенять не успел.
Андрей и по природе своей был тяжеловесен и не быстр, в школе его недаром прозвали «тюленем»; он ворочался в норе забоя медленно, туго, посапывая, как тюлень, только к концу упряжки удавалось ему разойтись и размяться, да поздно: нормы не было.
Пристыженный, понуро подымался он на-гора. Он тоже страдал, как и Виктор, от своей неудачи, но по-своему. Винил он только себя. Какими глазами посмотрит он теперь на Прокопа Максимовича и Светличного? Но Прокоп Максимович еще утешит: ну что ж! Не сразу. Научишься! Светличный же ничего не прощал.
Он и не умел прощать. На все «не могу» и «невозможно» он отвечал кратко:
— А почему я могу?
Он никогда не требовал от людей того, чего не мог бы потребовать от самого себя. Но он никогда и не спрашивал с людей меньше, чем спросил бы с себя: словно все люди должны были мочь то, что он может!
Отчего Андрей так боялся Светличного? Светличный не был ни начальником, ни даже бригадиром. Но он был комсоргом, то есть больше чем властью — совестью.
Как собственная совесть, беспощадно спрашивал он Андрея: ну, как добычь? И Андрей молча, виновато опускал голову.
— Эх, ты! — презрительно махал рукой Светличный. — Только людей подводишь!
На это нечего было ответить. И он, и Виктор, и Мальченко, и Глеб Васильчиков, парень из Харькова, действительно подводили всех, — всю комсомольскую лаву.
Комсомольская лава была детищем Светличного. Это он настоял на том, чтоб комсомольцам дали отдельную лаву — поле, где они смогли б показать себя, ни за чью спину не прячась. Поддержавший Светличного Стружников предложил, чтоб работали в этой лаве не только мобилизованные, а и местные комсомольцы. Это было разумно: среди местных комсомольцев были настоящие мастера. Так родилась комсомольская лава. Митя Закорко был ее гордостью. Виктор — ее позором.
Как бы ни «законуривался» в своем мирке Виктор, как бы ни сопел в забое Андрей, — они были видны всем: их дела были на доске соревнования у самого входа на шахту. Люди могли видеть: эти комсомольцы работают плохо.
— Позор! — хмурясь, вздыхал Стружников. — Хоть с шахты беги!
По вечерам Светличный «исповедовал» ребят. Он подсаживался на койку к Виктору и начинал донимать
— Тебе что мешает работать? Ты скажи! В чем причина?
— Отстань! — тихо просил Виктор.
— Не отстану, ишь нервный! Должна же быть причина! — допытывался Светличный.
— Отстань! Уйди!
— И что ты за человек — не пойму! Ты хоть то понимаешь, что по твоей милости мы и семидесяти процентов не выполняем?
— Тебе процент важен! — горько усмехался Виктор. — А человек?
— Да, процент! — спокойно отвечал Светличный. — Процент — он и есть показатель человека. Вот Митя Закорко, он две нормы дает. Он и выходит двухсотпроцентный парень, он трех таких, как ты, стоит. А ты какой — семидесятипроцентный, недоделанный? Эх, ты! — Он махал рукой и шел к Андрею, Васильчикову, Мальченко: «исповедовать» тех.
— Я по вашу душу пришел, — говорил он. — Ненавидите меня, а? Ну-ну! А вы другого комсорга изберите, подобрее. Нет, мы тобой довольны, — заискивающе отвечал Васильчиков.
— А я тобой — нет. Как норма?
— Так разве же я не хочу? Я 6 всей душой... Так если не могу я?..
— А почему я могу. Почему Осадчий может? Почему Очеретин может?
В самом деле, почему Очеретин может? Очеретин — это было особенно удивительно.
Сережка Очеретин был вертлявый, конопатый, скоморошьего типа парень; в нем все как-то непристойно подмигивало, не только глаза и лицо, а и плечи, и руки, и бедра. Такого на каждой деревенской вечерке встретишь, их призвание — потешать людей. Всерьез их никто не берет.
— Я, ребята, хулиган! — отрекомендовался он сразу же, еще в эшелоне. И, сияя, посмотрел на всех своими синими, лучистыми глазами. В те редкие минуты, когда он не подмигивал, оказывалось, что у него хорошие, чистые глаза цвета синего неба.
Но тут он опять подмигнул:
— Из-за меня, ребята, целый пленум два дня заседал, — хвастливо сказал он. — Да-а! Целых два дня! Чи меня исключать, чи куда на перевоспитание отдать. А лотом догадались: сдали в шахтеры.
Всю дорогу он рассказывал о своих успехах на вечерницах, о том, сколько женских сердец разбил. Все видели: врет парень! Но он врал артистично, красиво и как-то очень добродушно, не требуя себе веры и не обижаясь, когда ему в глаза говорили, что он заврался.