Опасные мысли. Мемуары из русской жизни - Юрий Орлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вы убили их в сороковом году! — крикнула она снова.
Хотя в наших газетах писалось, что четыре тысячи пленных поляков были расстреляны в Катыни в 41-м году немцами, и хотя советские медицинские эксперты, включая академиков, в компании с лучшим писателем страны Алексеем Толстым, подтвердили этот факт, я немедленно поверил старой польке. Это было похоже на нас. После того, что мне рассказал наш связист о коллективизации, после всего моего собственного жизненного опыта, для меня уже не существовало таких преступлений нашего режима, в которые нельзя было бы поверить. Ничто уже не шокировало меня.
Когда мы въехали в советскую Западную Украину наш состав обстреляли из пулеметов бендеровцы. Я еще до войны слышал, что западные украинцы ненавидели Советы за коллективизацию. Никто от обстрела не пострадал. На следующей большой станции командир полка запросил начальство, не развернуть ли пушки против «бандитов». Нет, приказали, продолжайте движение. Составы с пушками и автомашинами на платформах катились дальше на восток. Сидя дежурным на крыше вагона, я с грустью глядел на заброшенные поля, разрушенные города, временные бараки вместо станций со злыми толпами вокруг кранов с кипятком.
Но я был счастлив вернуться домой.
Было начало 1946 года. Мы расположились на окраине Моздока, небольшого городка на берегу широко несущегося Терека, которого я помнил по Пушкину: «Дробясь о мрачные скалы, шумят и пенятся валы». Валы, верно, шумели и пенились, но скал не было никаких; здесь шла Моздокская степь. Сразу, как только началась регулярная служба, я начал урывать время для занятий. Надо было срочно залатывать зияющий пятилетний провал в образовании. Я разыскал городскую библиотеку с множеством учебников и поступил в московский заочный индустриальный институт, чтобы изучать высшую математику и физику частично по его программе. И одновременно вернулся к вопросу, который отодвигал от себя так долго: «Какого же типа общество мы имеем?»
Теперь, очутившись на родной земле, наши офицеры и сержанты обернулись куда более думающими людьми, чем это представлялось за границей. Впервые за свои двадцать два года я был свидетелем очень серьезных политических разговоров. Было удивительно наблюдать, как белобрысый сержант в окружении человек двадцати доказывал, что нельзя все победы приписывать Сталину — Победил народ, — говорил он. — Это мы, а не Сталин.
Разумеется, это была тривиальная мысль. Но не для того времени! И абсолютно нетривиально было то, что никто не донес на сержанта, иначе бы мы этого победителя больше не увидели. В тех сталинских условиях почти невозможно было надеяться, что никто на тебя не донесет и что госбезопасность не раздует затем чудовищное дело.
Однажды в офицерской столовой зашел разговор о сталинской конституции.
— Конституция — проституция! — срифмовал начальник штаба капитан Танин.
На другой день всех офицеров вызывали по одному на расследование. Меня, самого молодого в полку, вызвали первым. На двух стульях посреди совершенно пустой комнаты сидели замполит и особист. По удачному совпадению, у обоих из мундиров высовывались не лица, а умытые свиные рыла. Слышал ли я, спросил один, что говорил в столовой начальник штаба?
— Слышал.
— Слышал! — воскликнули рылы хором.
— Что слышал? Как оцениваешь?
— Да ведь это говорилось о французской конституции. И о проституции французской.
— Откуда знаешь? — спросил замполит.
— Ну, как откуда? В Советском Союзе и проституции-то нет. А вам самому, вам разве это неизвестно?
Наступило молчание. Пришел их черед оценивать. Люди они были тертые. Кто его знает, Орлова. Прикидывается дурачком. А сам напишет кому следует, что, мол, замполиту пришло в голову, будто в СССР существует проституция. И что, мол, никто иной как сам замполит начал увязывать Сталинскую Конституцию со страшно вымолвить чем. Свяжешься — не развяжешься.
— Идите, Орлов.
После меня офицеры один за другим выдали такую же лапшу. Последствий доноса не последовало.
Офицеры стали доверять мне. Трое-четверо из нас начали прогуливаться в степь, подальше от длинных ушей. Все были партийными, я был кандидатом в члены партии, но у каждого было свое независимое мнение. Мнения наши были несколько радикальными.
— Две вещи нас е… ут в России, — говорил капитан, оглядывая степь дерзкими светлыми глазами[3]. Вокруг позванивал ковыль, посвистывали невидимые перепелки: спать пора! спать пора!
— Две вещи. Первое — центральный план. Второе — «нерушимый блок коммунистов и беспартийных». Кто подписывал от беспартийных согласие на такой блок?
— И кто видел текст соглашения? — добавил я.
Мы рассмеялись нелепости предположения о наличии соглашения. Сказано только: «нерушимый блок», а суть происходящего пусть каждый отгадывает сам.
— Суть в диктатуре партии, — сказал капитан.
Два главных политических требования были ясны нам уже летом 1946 года: отказаться от центрального планирования и однопартийной системы. Тем не менее социализм был исходным постулатом наших обсуждений, по крайней мере для меня. Социализм — но не коммунизм. Я неожиданно осознал: я не понимаю, что такое будущий коммунизм, и понять это вообще невозможно.
— Нам дают, — говорил я, — только лозунг «Коммунизм — от каждого по способностям, каждому по потребностям». И ничего больше. Но это абсурд — строить новую систему, не зная о ней ничего, кроме лозунга в одну строку. Это смешно.
— И кто будет подписывать постановления о наших потребностях? — продолжал я. — Что тебе, к примеру, пора выдавать мясо, а твоему соседу можно посидеть пока на диете — на всех мяса не напасешься. Или что сосед нуждается в отдельной комнате, а ты такой потребности не испытываешь — поживи в бараке. Кто будет решать? Милиция? Профсоюз? Заморозить потребности и запретить изобретать новые, вот что требует коммунизм!
Я перевел дыхание.
— Да, пора спать, — сказал старший лейтенант Комиссаров.
Мы повернули к военному городку, чтобы присутствовать при отбое.
Мне с удивлением вспоминаются сейчас те разговоры 1946 года. Я никогда не участвовал в таких смелых дискуссиях ни до, ни после, вплоть до 1956 года. Почему мы не боялись друг друга?! Возможно мы чувствовали раскованность потому, что это был неопределенный период армейских переформирований и демобилизаций. Глаза государственной безопасности в армии на короткий момент чуточку закосили. Теперь известно, что чекисты были заняты «профилактикой», то есть перемещением из нацистских лагерей в советские сотен и сотен тысяч советских солдат, бывших в плену у немцев. Кроме того, в целом органы работали бесшумно — люди и семьи как бы растворялись в воздухе, и было иногда трудно почувствовать реальные масштабы опасности. Так или иначе, мы доверяли друг другу.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});