Рыба и другие люди (сборник) - Петр Алешковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Слушать его было скучно, да и времени у меня не было на разговоры. Одно радовало – Павлик, почуяв заботу, потянулся к отцу. Геннадий теперь стал адептом чистоты – дважды в день делал влажную уборку. Окна открывались настежь даже зимой; воздух, вода, солнце, травки – все правильно, но неверно было в его перевернувшемся мозгу.
Одно из таких проветриваний и скосило Павлика – у него вдруг поднялась высокая температура, и я силой увезла его в больницу. Павлик заболел воспалением легких. Врачи сначала испугались, что рванула туберкулема, но, слава богу, обошлось. Тем не менее синклит постановил – операции не избежать. Павлику удалили верхнюю долю левого легкого.
Геннадий обрушил на мою голову миллион проклятий – он бесновался всю ночь. Невыспавшаяся, разбитая, я пошла на работу, заглянула к Павлику в палату – он держался молодцом, лечащий врач обещал скоро снять швы. В ординаторской меня ждал сюрприз – приехал Витя Бжания. Вечером он пригласил меня в кафе. Я была рада его видеть.
12Витя принадлежит к тому же типу мужчин, что и ако Ахрор, – невысокий, худой и жилистый, не меняющийся с возрастом, только теперь он стал совершенно седым, что, на мой взгляд, его красит. Он и сейчас не забывает делать по утрам зарядку и обливается холодной водой. Я редко видела его усталым и никогда подавленным, он умеет скрывать эмоции, ко всем всегда внимателен, любит и умеет слушать. Больные в отделении обожают его, у Вити всегда есть для них время. При этом он может быть по-военному строг, что тоже необходимо пациенту на койке, – разумная дисциплина, вызывая почтение и трепет, на время заставляет отвлечься от тяжелых мыслей. Теперь, когда оперирующий профессор уделяет пациенту все меньше внимания, спихивая его со своими страхами и переживаниями на палатного врача, такое поведение заведующего отделением – явление довольно редкое, а ведь это, думаю, основа терапии.
С близкими Виктор мягок, его глаза излучают тепло. Он использует слова в самом крайнем случае, любит слушать и напоминает мне породистого скакуна, волю, гнев, теплоту или радость от встречи с которым всегда ощутишь по проникающему внутрь тебя взгляду. Виктор говорит предельно четко, даже скупо, что не знающих его иногда ставит в тупик, заставляет пускаться в длинные извинения.
Тогда, в кафе, Виктор подарил мне букет алых роз, сам открыл шампанское и просто сказал:
– Давай – за встречу. Я часто думаю о тебе, Вера.
С Геннадием мы в кафе не ходили, мне было приятно, я расслабилась, хотя, зная Виктора, понимала, что он скоро перейдет к делу.
Горе свое он доложил, как рапорт на вечерней поверке:
– Четыре дня назад похоронил маму, пробуду здесь до девятого дня, потом вернусь в Москву к больным и диссертации.
Мать умерла от инфаркта, он, кардиохирург, ничем не сумел ей помочь, переезжать в Москву мать отказывалась категорически.
– Ты говоришь, я стал строгий – вот мама была строгая, жаль, ты ее почти не знала.
Еле заметно улыбнулся. Я не сдержалась, взяла его руку, почти машинально, как брала ее сотни раз у испуганных, обессилевших больных, принялась массировать пальцы. Я долго говорила про Павлика, про Валерку, про стареющего Каримова, которого выживают молодые и наглые. Он вдруг оборвал меня на полуслове, вырвал руку. Глядя мне прямо в глаза, начал по пунктам:
– Ты должна поехать со мной в Москву. Как ты можешь жить с этим ничтожеством?
Простыми медицинскими терминами обрисовал портрет Геннадия:
– Алкоголик – тот же наркоман, изменения в мозгу необратимы.
Что-то незримо изменилось – его жалость, замаскированная под трезвый расчет, вмиг охладила пыл встречи, я чувствовала, как против воли деревенеют мои конечности, стынут виски. Заболела голова, я слегка щурила глаза, он принял это за выражение обиды и только распалился, бросился в наступление. Так много слов он не говорил мне никогда. Ему было куда нас забрать – в Москве он получил двухкомнатную квартиру. Он обещал работу, туберкулезную больницу имени Достоевского Павлику – лучший тубдиспансер страны, все было логично и продумано до мелочей. В конце так же четко, как излагал предыдущие доводы, ударил бронебойным:
– Вера, я люблю тебя всю жизнь, обещаю – мальчики станут моими сыновьями.
Он замолчал, я видела, что теперь ему некуда девать руки, он терзал бумажную салфетку, отщипывал от нее по кусочку, как от лепешки, катал шарик и бросал его в пепельницу.
– Витенька, не могу.
– Почему?
– Судьба.
Он отпил кофе, переключился на свой институт, рассказал про диссертацию и даже заставил меня смеяться над смешным анекдотом. Проводил до дома. Мы шли молча – была на удивление мягкая зимняя ночь. Я вспомнила Нара: он тоже провожал меня до дядюшкиного дома и так же одним словом разрушил все мои замыслы.
У подъезда Виктор дал мне листок с телефонами – служебным и домашним, я отметила, что он запасся ими заранее. Мне стало его жалко. Я чмокнула его в щеку, нырнула в подъезд. Поднялась по лестнице на второй этаж, прижалась к окну, стекло было заиндевевшее. Я продышала глазок, выглянула, Виктор стоял у детской песочницы, задрав голову, смотрел на мои окна. Потом повернулся и решительно зашагал прочь.
В квартире было тихо, я пробралась на кухню. Голова так и не прошла, надо было принять тройчатку. У окна молча стоял Геннадий. Он медленно повернулся ко мне, и я сразу поняла – все видел.
– Это Витя Бжания, он приехал хоронить мать.
– Иди спать, уже поздно.
Ни слова не добавил, ушел к себе в комнату.
Я запила таблетку, села на табурет, обхватила голову руками. Очень хотелось заплакать, но не смогла. Не знаю, сколько я просидела, головная боль отступила. Я пошла по коридору, медленно, как идут на эшафот, считала про себя шаги. Замерла у мужниной двери. Положила руку на латунную ручку. Металл был холодный и тяжелый. Все было тихо в доме – дети спали. Я не открыла его дверь, хотя уверена была, что он не спит, постояла и отступила, добрела до детской. Легла в свою постель и долго смотрела в потолок, на котором колыхались тени от горящего у детской кровати ночника.
Тишина была такая, какую мне редко доводилось слышать, разве только в детстве, когда мама, укутав меня в одеяло, целовала в лоб, крестила его, как солила муку для котлет, и говорила: «Спи, Вера, Бог тебя оградит». Я пыталась услышать Бога, не слова – дыхание, но все было укутано, как одеялом, ватной тишиной. Думала я о странном слове «оградит», мне казалось, что большой Бог ходит по земле, как Дед Мороз, и строит ограды вокруг домов. Ограды эти были из густого облака, и Бог лепил их руками, мял и кидал, как кидают сырую пахсу на прохудившийся забор-дувал, и эти облачные стены тут же застывали, принимали столь же невероятные очертания, что и облака в небе. Если Бог был в хорошем настроении, стены выходили смешными, если он был уставшим и невыспавшимся, ограды получались так себе, как «каля-маля» ребенка, дорвавшегося до цветных карандашей и бумаги.
Почему я должна бояться чего-то невидимого, существующего в другом измерении? По моим представлениям, самое страшное было здесь, рядом, на земле. Тишина вокруг убаюкивала, размягчала, по телу разлилась приятная теплота. Я даже произнесла свою нехитрую молитву: «Отче-Бог, помоги моему несчастному мужу, моим детям Валерке и Павлику и всем моим дорогим и любимым, помоги особо Вите Бжания, а мне как хочешь. Аминь Святого Духа».
13Может, стоило нажать на ручку? Умом я понимаю, что Геннадий, как и я, надеялся повернуть время вспять. В тот вечер у окна он был прежним, тем, кто, лежа на больничной койке, загипсованный и беспомощный, поразил меня своей силой, тем, кто привык и умел справляться со своими слабостями. Он ревновал к призракам, почуяв соперника, смолчал. Я растерялась и ждала от него действия.
Я говорила себе, что пытаюсь ради детей склеить то, что склеить невозможно, я врала себе, я еще чего-то ждала. Витя Бжания, с которым, возможно, я бы жила спокойно и защищенно, был мне подружкой, верной и бескорыстной, Геннадий был мужем. Межкомнатная перегородка разделила нас, дверь не открылась.
Наутро он был мрачен, отказался есть чуть подгоревшую «канцерогенную» яичницу и, не сдержавшись, вывалил на меня при детях все что думал – опять я была бросившей детей, холодной, любящей только себя рыбиной.
Я уплыла на работу, вильнув хвостом, глухая к его истерике, и целый день просидела с больными. Вечером привезли смешного дедку-гномика с тяжелейшей астмой. Я взяла ночную смену, подменила заболевшую сестру и осталась с ним до утра, просидела у койки, не смыкая глаз, купируя приступы, гладила его сморщенное личико, похожее на ссохшуюся тыкву. Я кланялась, как деревянная птичка из часового домика, с табуретки к кровати, отсчитывая поклонами не годы – часы жизни, что осталось ему прожить. Дедка умильно морщил нос, как мой Павлик, когда я кормила его грудью.
Наше противостояние, конечно, отражалось на детях. Валерка был из породы кукушат – он почти не жил дома, пропадал сначала в авиамодельном кружке, потом стал заниматься мотокроссом. Не знаю, как он там гонял, он никогда не хвастался победами, почетные грамоты и кубки прятал в свой шкаф и запирал на ключ, зато до поздней ночи пропадал в гаражах, приходил грязный и усталый и, если я готова была его слушать, сообщал мне важные сведения: как они увеличили мощность на «Яве» у Андрюшки Грина, какой карбюратор поставили Димке Москвитину. Гайки, амортизаторы, перепаянные наискось глушители притягивали его, заполняли все пространство комнаты. Наставления, иконки, молитвы и разговоры Геннадия о душевной чистоте отскакивали от него, как галька от «уазика» отставного полковника Диденко, который они покрасили по юбку в три слоя защитной «антигравийкой».