Севастопольская страда (Часть 1) - Сергей Сергеев-Ценский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Партию рабочих с кирками и лопатами на плечах вел куда-то исполнительного вида унтер-офицер. Рабочие были в фартуках и сапогах бутылками. Фартуки и сапоги их были заляпаны известью. Лица у них были не то чтобы запыленные, а явно недовольные. Унтер же говорил им, проходя и взглядывая искоса на штатского в шляпе:
- Теперь не то что новые дома класть, а впору об старых заботу поиметь, чтобы часом их не развалили неприятели...
И Дебу понял, что этих каменщиков по чьему-то приказу сняли с постройки рыть траншеи.
Кучка смуглых бородатых потных людей, оживленно жестикулируя и громко говоря на неизвестном Дебу языке, вышла из переулка прямо против него, и один из них обратился к нему крикливо:
- Гаспадин! Скажи, гаспадин, старшуй начальник как мы найдом, а?
- А вы... что же за люди такие? - спросил Дебу.
- Люди? - вопросительно, но быстро оглядел говоривший других своих и ответил, ткнув себя в грудь большим пальцем: - Ми нэ люди, ми кадыккойские греки!
- А-а, вон вы кто, а я думал - цыгане... Зачем же вы пришли?
- Ми нэ пришли, ми на лошадь прыехель! - с еще большим достоинством ответил грек.
Понемногу разговорились. Можно было понять, что эта кучка кадыккойских греков приехала сюда узнать, что делать всем вообще кадыккойским и балаклавским грекам, если подойдет неприятель: сидеть ли в своей Балаклаве, или, может быть, будет безопаснее перебраться всеми семействами и со всем имуществом сюда, в Севастополь.
Вопрос был, конечно, важный, и Дебу подробно и долго объяснял им, как пройти к Екатерининскому дворцу, где могли бы им указать того, кто теперь распоряжался всем в крепости за отбытием светлейшего на Алму.
А когда он прошел дальше, к Театральной площади, то увидел, что там, в дальнем конце ее, на выходе из города, действительно, как говорил Витя Зарубин, рыли канаву, но рыли какие-то бабы, чего не сказал Витя. Однако бабы эти, не в пример каменщикам, рыли траншею весело, то и дело покатываясь от хохота по новости дела. Руководили их работой два пожилых саперных солдата, старавшихся унять их веселость окриками.
Дебу хотел было подойти поближе к веселым землекопам, но тут, под барабанный бой маршируя, вышла на площадь рота матросов одного из морских батальонов, сверкая на солнце стволами и штыками ружей. Какой-то лейтенант, ротный командир, четко идя под барабан впереди, вдруг обернулся, прошел несколько шагов задом и неистово скомандовал под правую ногу:
- Ррот-та-а... стой!
Рота сделала еще шаг, ударив по земле ногами изо всей силы, и стала вкопанно. Барабан умолк.
Дебу увидел, что матросы, когда они собраны вот так в роту, кажутся благодаря своим высоким и широким грудям и дюжим воловьим шеям какой-то непобедимой крепостью по сравнению с ротой пехоты. Но вот ретивый лейтенант, отойдя от роты в сторону, прокричал в самом высоком тоне:
- По убегающему неприятелю вдогон-ку... Первый взвод с колена, второй стоя, остальные уступами... рро-от-та...
И матросы, кто с колена, кто стоя на месте, кто выбежав вправо и влево, начали старательно целиться в сторону Дебу, он же с давним уже, но очень стойким неистребимым в нем замиранием сердца ждал команды "пли!"
Этой команды он ждал однажды, стоя на эшафоте на Семеновском плацу в Петербурге, и с тех пор неприятное чувство всякий раз овладевало им, чуть только слышал он это вопиющее "рро-о-та", за которым должно было следовать короткое, как выстрел, и страшное "пли!"
Тогда их стояло на-эшафоте двадцать человек, осмелившихся читать утопистов - Фурье, Сен-Симона, Кабе и других - и о прочитанном спорить. Но самым преступным деянием их, по мнению следственной комиссии и членов суда - нескольких генералов, было то, что они осмелились читать вслух знаменитое письмо Белинского Гоголю по поводу "Переписки с друзьями"! Выяснилось при этом еще более преступное: что письмо кое-кто из них давал даже переписывать своим знакомым!
Они собирались большей частью у молодого, как и все они, чиновника министерства иностранных дел Буташевича-Петрашевского, известного прежде всего тем, что он вызывающе открыто носил строго запрещенную в те годы для чиновников и дворян бороду и шляпу с очень широкими полями - признак явного вольномыслия и даже бунтарства. Они не знали, что снисходительно смотреть на эти причуды чиновника было секретно приказано свыше, ввиду особенных целей.
Среди частых гостей Петрашевского, собиравшихся у него по пятницам, были молодые гвардейские офицеры, неслужащие дворяне, литераторы, как Пальм, Дуров, Плещеев, Салтыков-Щедрин, Достоевский, "Бедные люди" которого приводили тогда в восхищение читателей; наконец, имели вход к Петрашевскому и образованные мещане, как некий Шапошников.
Дебу помнил, как письмо Белинского читал своим изумительным голосом глубоко волнующего тембра этот щуплый, низенький и болезненный с виду, некрасивый, когда молчал, и всегда прекрасный в споре, отставной инженер-поручик Достоевский.
После чтения все говорили о позорной петле, накинутой на народную шею, - о крепостном праве.
Тогда было время тревожное не для одного только вечно боявшегося революции Николая, тогда "красный призрак бродил по Европе", революции вспыхивали одна за другой то в Париже, свергшем короля Луи-Филиппа и установившем власть временного правительства, то в Вене, то в Италии - в Неаполе, Флоренции, Милане, когда впервые известны стали имена Гарибальди, Мадзини. Все известнее становились имена творцов самого революционного учения - Маркса и Энгельса.
Тогда-то, чтобы задавить освободительное движение в Венгрии, Николай послал на помощь Францу-Иосифу свыше ста тысяч своих войск под командой Паскевича.
Тем строже отнеслись к тем, кто на "пятницах" у Петрашевского как будто призывал в Россию "красный призрак".
Почти все участники "пятниц" были арестованы в одну ночь, в апреле, но сидели в крепости восемь месяцев до суда в одиночных казематах, причем не выдержали одиночки и заболели умственным расстройством гвардейский поручик Григорьев, девятнадцатилетний студент Катенев и родной брат Дебу Константин, тоже чиновник одного с ним департамента.
Этот день, когда их рано вывели из казематов, переодели в их собственное платье и повезли, - день 22 декабря 49 года, - мгновенно воскрес в памяти Дебу при одной этой команде лейтенанта.
Их посадили в кареты, - кареты тронулись, окруженные конными жандармами с саблями наголо. Стоял мороз, и сквозь заиндевевшие маленькие окошечки кареты ничего не было видно. С ними ехал солдат-конвойный. Его спросил он: "Куда нас везут?" Конвойный ответил таинственно: "Этого не приказано сказывать". Он стал тереть и скоблить стекло пальцами, чтобы хоть рассмотреть, по какому направлению везут, но солдат завопил: "Что вы, хотите, чтобы меня из-за вас до полусмерти избили!"
Но вот, наконец, остановились кареты: привезли. Сказали: "Извольте выходить!" Вышли. Огляделись и узнали Семеновский плац.
На скрипучем синем утоптанном снегу - какой-то длинный помост из свежих новых досок, небрежно обитых черным коленкором, с лестничками с двух сторон и столбами по обочинам: эшафот. Глядели друг на друга, не веря глазам своим: почему эшафот? Почему в стороне от него солдаты с ружьями, полк солдат при всех офицерах? Почему рядом с офицерами петербургский обер-полицеймейстер Галахов, в генеральской шинели, верхом на лошади, и какой-то рыжий поп в шубе и меховой шапке с бархатным черным верхом?
Оглядывали друг друга, едва узнавая; за восемь месяцев заключения такие все стали обросшие, худые, желтые, даже богатырски сложенный Спешнев!
Все были уверены, что привезут их снова в здание суда, где и прочитают им приговор, конечно какой-нибудь легкий, но почему же вдруг такая предсмертно-торжественная обстановка?
Кто-то обратил внимание на сани, стоявшие в стороне. На этих санях громоздилось что-то, покрытое рыжим. "Это гроба наши, а сверху рогожи!" сказал тогда Дуров, и все поверили, хотя, как оказалось, на санях была свалена их арестантская одежда.
Но говорить друг с другом им запретили: собрались тут люди для дела, деловито приказал им генерал Галахов взойти на эшафот. Их расставили около столбов - по одной стороне девять, по другой одиннадцать человек, - лицами внутрь, и на эшафот взошел тот самый аудитор, который записывал их показания на суде, длинный и тощий военный чиновник-немец.
- Шапки долой! - прокричал им Галахов.
Неторопливо, сняв перчатку с одной руки, держа бумагу близко к близоруким глазам, деревянным громким голосом прочитал чиновник приговор, кончающийся словами: "Приговорены к смертной казни расстрелянием".
И еще не успели изумленно переглянуться все они - двадцать человек на эшафоте, как торопливо сошел аудитор и взошел поп, левой рукой вытащив из кармана шубы небольшой серебряный крест. Лысой голове его было, видимо, холодновато сразу после теплой шапки, но тут же снова раздалась команда Галахова им, двадцати осужденным, успевшим уже снова покрыть головы: