Арабский кошмар - Роберт Ирвин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Что за нелепая история!
– Да, подобные выдумки годятся только для базарной площади.
– А Арабский Кошмар – неужели от него нет никакого средства?
– Абсолютно, разве что опозоренный Мессия и вправду еще способен исцелять увечных да прокаженных и в силах снять проклятие своего отца.
Бэльян ненадолго задумался. Потом:
– Йолл, зачем у вас на спине сидит мартышка?
– Ах да, сидит, верно. Так вот, это тоже целая история…
Но Бэльяну не хотелось больше внимать историям Йолла, и он удалился в иные видения. Солнце с луной кружили над городом, день и ночь сменяли друг друга с головокружительной быстротой, а он погружался то в одно, то в другое. Какие-то женщины попросили его заглянуть в бездонный колодец; он отказался. Сфинкс, коего арабы зовут Отцом Страха, преградил ему путь к законсервированным сокровищам пирамид. Его подвели к изображению дамы в маске – дама кормила грудью двоих младенцев. В книге, которая досталась ему от Джанкристофоро, он прочел о мозге «цвета ламповой сажи или нубийца». На ухо ему шептали арабские голоса. Он мельком увидел Вейна с Кошачьим Отцом и скрылся от них. И так далее, и так далее, пока перед самым рассветом вновь не встретил Зулейку. Зулейка фактически изнасиловала его, обучив между делом способу «абиссинских клещей» и Скорбному Поцелую.
Когда с этим было покончено, Бэльян рассказал ей о своей встрече с Йоллом и спросил:
– Если история о волшебнике из Мекки годится только для базарной площади, зачем он мне ее рассказал?
– Йолл любит рассказывать истории, но эту на базарной площади никто не слышал. Это аллегория, которой он метил в тебя.
– Зачем у Йолла на спине сидела мартышка?
– Никакая это не мартышка. Это особая обезьяна, совсем другое животное. У таких обезьян нет хвостов.
– Так зачем же она там сидела?
– Советую тебе отдохнуть от этих вопросов. Ты больше выболтаешь, задавая их, нежели почерпнешь из ответов. Обезьяна – гений Йолла. Только он этого не сознает. Ты правильно поступил, что отделался от этой парочки. Но если вдруг доведется снова повстречать Йолла, спроси его про мою китайскую коробочку. Он взял ее без разрешения.
– Зулейка, может быть, у меня Арабский Кошмар?
Прежде чем ответить, она нахмурилась и принялась грызть ногти.
– Наяву Арабский Кошмар забывается. Ты уже проснулся, но можешь вспомнить ночные сны. Это доказывает, что ты – не жертва Арабского Кошмара.
– Но я еще не проснулся. Пока.
Он проснулся в трущобах, весь окровавленный. Но сны свои он все еще помнил. Он уже начинал об этом жалеть. Он снова направился в Цитадель на прием к давадару, но оказалось, что давадар дает аудиенции в другой день.
Он устало побрел прочь – продолжать изучение города. Был Каир зданий и памятников, и был иной Каир, который о них понятия не имел. Второй город жил вечным движением босых, покрытых мозолями ног: повара, торговцы водой, дровосеки, письмоносцы, лудильщики, носильщики и молочницы занимались своим ремеслом, бегая из квартала в квартал и обслуживая клиентов всюду, где тем было удобно.
Ночью же город преображался. Многие улицы и кварталы отгораживались прочными воротами от набегов бесчинствующих мамлюков. Прочие части города, особенно западные районы, берег Нила и Эзбекийя, до самого рассвета ярко освещались тысячами смоляных факелов.
На Байн-аль-Касрейн, единственной широкой, открытой площади в старом Каире, в прохладе сумерек обыкновенно прогуливались мужчины и даже некоторые женщины. Позднее, когда почтенная публика расходилась по домам, на улицах оставались только фонарщики, подгулявшие мамлюки, проститутки и спящие. Бэльян ночевал на улице отнюдь не в одиночестве. Едва ли не весь Каир, огромное большинство его бедняков, спало под открытым небом. Днем большие семейства цыганскими таборами располагались на углах улиц и в заброшенных развалинах; ночью эти люди становились жутковатыми сгорбленными фигурами в бесформенных кучах тряпья.
И днем, и ночью человеку приходилось продираться сквозь бурлящую массу пропитанного потом тряпья и лоснящейся плоти, причудливое скопление перезрелых тел. Однако, даже безостановочно идя по улицам Каира, город было невозможно узнать. Настоящий город находился, вероятно, где-то в другом месте, в мире частных интерьеров, этикета и семейных обязанностей, оберегаемых массивными, обитыми гвоздями двойными дверьми, привратниками, дежурившими на скамейках, и решетчатыми оградами мешрабийи – тысяч скрытых от посторонних глаз цветников и садов. Мольбы нищих, крики уличных торговцев, музыка военных оркестров – то были звуки, доступные всем. Лишь изредка, поздней ночью, да и то случайно, можно было услышать семейную перебранку или голос женщины, убаюкивающей ребенка.
Днем и ночью Бэльян изучал арабский – как язык улицы, так и более сухую, бледную речь своих призрачных ночных учителей. Впрочем, скорее не он овладевал языком, а язык – им. Он обнаружил, что думает на языке, в котором существительные незаметно переходят в глаголы, на языке, который, похоже, игнорирует настоящее время, на языке с особой глагольной формой для оттенков и физических недостатков, на языке ритмического синтаксиса и многочисленных пластов смысла, передаваемых с помощью внезапных пауз, гортанных звуков, необычных ударений и повторов.
Краткие звукосочетания порождали искаженное эхо и туманные образы. Одна такая совокупность, которую ему пришлось изучить досконально, вращалась вокруг буквенной последовательности К, Р, Д. Слово «кирд» означало обезьяну, но означало также и Иблиса – дьявола. «Карада» значило быть источенным червями, сбивать масло и хранить молчание. «Карида» – нагонять тучи. «Каррада» – удалять у верблюда клещей, обманывать и призывать дьявола проклятиями. Наконец, «такаррада» значило туго закручивать и сплетать, а «макруд» – измученный.
Бэлъян обнаружил, что арабский, на котором все говорят, не содержит в себе смысла, а лишь намекает на него, точно палец, указующий куда-то в другую сторону. Он научился воспринимать и истолковывать их речь, подмечая и оценивая жесты. Голос мог сказать «да», но отведенный в сторону взгляд говорил «нет». Протянутая ладонь с растопыренными пальцами означала согласие на компромисс. Оттопыренные указательный и безымянный пальцы оберегали от Дурного Глаза. Палец, почесывающий нос, соответствовал предостережению. Рука прижималась к сердцу в знак благодарности. В неумолчном гомоне разноязыкой речи Нового Вавилона – арабской, турецкой, монгольской, итальянской, армянской, берберской и прочих – был один бессловесный язык, подкреплявший собой все остальные. Им пользовались все, однако наиболее выразительно делали это Бульбуль и Йолл.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});