Солдат всегда солдат. Хроника страсти - Форд Мэдокс Форд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Во всяком случае, после этого Флоренс уже не испытывала никаких угрызений совести. Думала только о том, как осуществить свои планы. Почему я так говорю? Судите сами. Стою я внизу, у болтающегося конца этого смехотворного приспособления, по которому я в течение ночи карабкался вверх и вниз, как ручная обезьянка, а она сверху подзывает меня. Я снова карабкаюсь вверх, собран, как никогда. Она спрашивает меня резко:
«Это правда, что мы отплываем сегодня в четыре пополудни? Вы не лжете — каюта заказана?»
Я подумал — она волнуется, хочет побыстрее уехать от ненавистной родни. При других обстоятельствах я никому не спустил бы оскорбляющее меня подозрение во лжи, но тут я смирил гордыню. Успокоил ее, сказав, что мы во что бы то ни стало успеем на «Покахонтас». Рассвет только-только занимался, светила луна, я стоял на самом верху веревочной лестницы. Кругом тишина, покой — куда ни глянь, везде уотерберийские холмы. А Флоренс шепчет мне о своем: «Я спросила, потому что не знаю, собирать мне чемоданы или нет. — И добавляет: — Знаете, я могу заболеть. У меня что-то с сердцем, как у дяди Хелбёрда. Наверное, это наследственное».
Я шепнул в ответ, что «Покахонтас» очень надежное судно…
А вот теперь я думаю, что же сложилось в головке Флоренс за те два часа, пока я торчал внизу, а она якобы собиралась. Дорого я бы заплатил, чтобы узнать. Едва ли до той ночи у нее был готов какой-то план. И на сердце она тоже никогда не жаловалась. Возможно, встреча с дядей подсказала ей эту ложь. А может, тетя Эмили, поехавшая с ней в Уотербери, часами пилила ее, внушая, что стариковское сердце не выдержит и малейшего перенапряжения. Может, она вспомнила, как умело отгораживался старик от любых волнений во время того памятного кругосветного путешествия. Да, тогда, видимо, и сложился у нее план. И все же какие-то угрызения совести насчет меня у нее были. Леонора говорила мне, что Флоренс поделилась с ней однажды — а уж Леонора-то, конечно, знала все и не постеснялась однажды спросить Флоренс, как та могла допустить весь этот позор. Флоренс оправдалась перед ней, сказав, что страсть была сильней ее. Люди всегда оправдывают собственную невыдержанность силой внезапно охватившего их чувства. Никакие разумные доводы здесь не действуют. Кроме того, страсть — хороший предлог для оправдания опрометчивых поступков — ведь она могла удрать с любовником до или сразу после женитьбы. А не окажись у них достаточно средств — жить-то надо на что-то, — они покончили бы с собой или доили бы ее семейство. Впрочем, последнее маловероятно — ведь у Флоренс были такие большие аппетиты, что ее вряд ли устроил бы муж, служащий бакалейной лавки, а со стариком Хелбёрдом рассчитывать на большее было нельзя. Ее дядя ненавидел подонка. Нет, ее мало что оправдывает…
Бог весть. Конечно, ей, дурочке, было страшно, она храбрилась и, потом, наверное, любила этого недоумка. Ему-то на нее было наплевать — это ясно. Бедняжка… В общем, я заверил ее, что «Покахонтас» очень надежное судно, и она тут же нашлась. «Вы поможете мне? Дяде ведь помогают? Я потом скажу как». И она решительно поставила ногу на подоконник, словно сжигала за собой все корабли!
Сейчас я понимаю, что многое уже тогда могло бы мне открыть глаза на правду. Когда наутро, около восьми, мы снова появились у Хелбёрдов, там все притихли после бессонной ночи. Флоренс смотрела на домочадцев с победным видом. Нас ведь обвенчали около четырех утра, и до восьми мы просидели на опушке, за городом, слушая пересмешника, передразнивавшего мурлыканье старого кота. Прямо скажем, не очень веселое начало для молодоженов. Я мялся, не зная, что сказать, повторяя на разные лады: «Как я рад», «Как я счастлив». Хелбёрды тоже остолбенели от всего происшедшего. Мы вместе позавтракали, и Флоренс пошла к себе упаковывать вещи. Старик Хелбёрд воспользовался ее отсутствием и закатил мне длиннющую лекцию на американский манер об опасностях, подстерегающих в европейских джунглях молодых американок. В Париже, внушал он мне, на каждом шагу попадаются «гадюки» — он знает не понаслышке, познал на собственном горьком опыте. Закончил он, как всегда, по-стариковски: верю, мол, и уповаю, что наступит день, когда американки станут бесполыми, — разумеется, сказал он об этом по-другому и не так откровенно.
В половине второго мы уже были на борту корабля, и тут поднялась буря. Она облегчила задачу Флоренс. Не прошло и десяти минут после нашего выхода из порта Сэнди-Хук, как Флоренс удалилась в каюту, жалуясь на сердце. Тут же ко мне подбежала взволнованная стюардесса, и я бросился вниз в каюту. Там мне дали указания, как обращаться с женой. Причем больше говорила сама Флоренс, а судовой врач посоветовал мне воздержаться от нежных излияний чувств. Я не стал возражать.
Но на душе у меня кипела обида. Меня вдруг осенило, почему Хелбёрды так беспричинно, казалось бы, упорствовали и не хотели отдавать замуж свою драгоценную племянницу, — из-за ее слабого сердца, конечно! Воспитанность не позволяла им произнести это вслух. Сказалась порода первых английских переселенцев. Порядочность не позволяла им объявить новоявленному мужу, что ему не следует целовать жену в шейку. Она же, впрочем, удерживала их и от другой крайности. Но вот как Флоренс удалось убедить в мнимой болезни судового врача — нескольких врачей! — это действительно интересно.
Сердце у нее иногда щемило — у них с дядей было одинаковое строение легких. Ей не раз доводилось присутствовать при разговорах многих специалистов, лечивших его. В общем, все вместе они меня убедили, да и Джимми, злой гений, тоже постарался — и что только она в нем нашла? К живописи таланта у него не было. Он встретил нас в Гавре, и следующие два года безвыездно жил в нашей парижской квартире, оказывая нам разные мелкие услуги. Кстати, уроки живописи он брал в студии Жюльена, если не ошибаюсь.
Этот тип всегда держал руки в карманах своего мерзкого широченного американского пальто с подкладными квадратными плечами, и в его темных глазах читалось что-то зловещее. К тому же он был безобразно толст. Да, как мужчина я дал бы ему несколько очков вперед…
Надеюсь, Флоренс это понимала. Во всяком случае, давала мне понять, что понимает. Та загадочная улыбка, которую она бросала через плечо всякий раз, уходя в купальню, была адресована мне, — она меня приглашала. Впрочем, я уже об этом рассказывал. Этой улыбкой она меня завлекала: «Вот видишь, я сюда вхожу. Представь, через минуту я стою без всего, белая, желанная — и ты мой избранник…» Такие вот мысли…
Нет, не могла она надолго увлечься тем типом. Обрюзгший, рыхлый, как сырая штукатурка. Хотя говорили, что когда-то — еще до ее первого позора, — это был стройный, темноволосый, не лишенный изящества молодой человек. Но жизнь в Париже, нахлебником, — Флоренс давала ему на карманные расходы, и еще старик Хелбёрд выплачивал ежемесячное содержание, чтоб тот не вздумал сунуться обратно на родину, в Штаты, — вконец испортили ему пищеварение, а вслед за ним и характер, — он сделался желчным и мрачным.
Господи, как же ловко они вдвоем меня обставили! Ведь это они вдвоем, сговорившись, придумали правила игры. Я вам уже немного рассказывал, как все эти одиннадцать лет я ломал себе голову, стараясь уходить от таких щекотливых тем, как любовь, нищета, преступление и т. д. Но сейчас, просматривая свои записи, я вижу, что, сам того не желая, ввел вас — да и себя тоже — в заблуждение, сказав, что глаз не спускал с Флоренс. Верно, до последней минуты мне казалось, что это именно так. А когда сейчас начал вспоминать, понимаю, что она и на глаза-то мне почти не попадалась.
Видите ли, этот тип внушил мне, что Флоренс больше всего нуждается в покое и сне. Поэтому входить к ней без стука нельзя, иначе ее бедное слабое сердечко тут же перестанет биться. Говоря это, он издавал горлом какой-то зловещий звук, вроде щелчка или клекота, черные глаза блестели, как у ворона, внутри у меня холодело, и я по десять раз на дню представлял умирающую Флоренс — и вот я уже хороню ее бледные хрупкие останки. Войти, не спросясь? Да я скорей ограбил бы храм, чем вошел к ней без разрешения! Да-да, я пошел бы на такое преступление. Я не посмотрел бы, что это святотатство, если бы точно знал, что ей станет легче. Вот у нас и повелось: ровно в десять вечера за ней закрывалась дверь спальни — вроде ей и не хотелось уходить, да делать нечего, нарушать предписания этого цербера нельзя. Стоя в дверях, она желала мне покойной ночи — так в Италии в эпоху Чинквеченто[51]госпожа прощалась со своим суженым. А наутро в десять она выплывала из своих покоев, свежа, как Афродита, вставшая с ложа.
Дверь к ней на ночь запирали — она жаловалась, будто ей не давала заснуть мысль, что к ней могут забраться воры. Но на этот случай у нее есть, чем встретить преступников, — она игриво потрясала передо мной узким запястьем, — на ночь она привязывала к кисти приспособление вроде электрического звонка. Нажмешь на кнопку, и мигом весь дом на ногах. А у меня, на случай опасности, был припасен топор — не шучу, настоящий топор, весьма остро наточенный, — предполагалось, что я пущу его в ход, если она не ответит на мой стук, а дверь будет заперта. Как видите, все было продумано до мелочей.