Хранитель древностей - Юрий Домбровский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наступило тяжелое молчание. Редактор долго молчал, смотрел на крышку стола и хмурился, а потом вдруг взял трубку, вызвал типографию и о чемто быстро поговорил с ночным редактором. Содержание разговора до меня уже не доходило совершенно. Я сидел, молчал, качал ногой, и внутри у меня было пусто, одиноко и мерзко. А потом редактор встал из-за стола, прошелся по кабинету, подошел к окну, постоял около него, задернул шторку, взял со стола портфель, застегнул его, подошел к двери, приоткрыл ее и крикнул:
- Тетя Настя, запирайте дверь, мы уходим. Потом подошел ко мне и тронул меня за плечо.
- Пойдем, - сказал он тихо.
Было тихо и совершенно безветренно. Вовсю сияла прозрачная луна, и от ее света все казалось либо голубым, либо зеленым, либо пепельным, гладкие стволы тополей - зелеными, белые стены невысоких домов - голубыми, водоразборная будка, камни на обочине - серебристо-серыми. Было так светло, что я различал каждый лист на тополе, каждую мелкую ямочку на дороге, наполненную до краев терпким лунным светом. Большие синие заводи стояли около заплотов, и в них, как подводные камни, лежали черные, резкие, почти фиолетовые тени. Мы вышли на проспект и пошли по краю мостовой - около самых тополей; у наших ног по арыкам бесшумно, стремительно неслась вода - то совершенно черная под тополями, то синяя с фиолетовыми быстрыми искрами на переходах.
- Где-то листья жгут, - сказал редактор негромко. - Слышите дымок?
Это вдруг с той стороны улицы от садов и гор налетел теплый нежный ветерок и принес целое облако, пахнущее дымом и яблоками. С поворота бесшумно вылетел и остановился перед нами тоже совсем зеленый от лунного света редакционный газик; высунулось лицо шофера.
- Ваня, ты поезжай домой, - сказал редактор. - А я пешком пойду.
Дверь снова щелкнула, молодой голос о чем-то спросил.
- Нет, - ответил редактор, - завтра заедешь часам к трем, я в редакцию не пойду.
Мы прошли еще несколько шагов, и тут редактор спросил меня:
- Вы слышали, что сегодня сказала Аюпова?
- Да, - ответил я.
Он поглядел на луну и глубоко вобрал в себя воздух.
- Ночь-то, ночь-то какая! - воскликнул он совершенно иным тоном, мягким и лирическим. - Вы знаете, я первый раз в этом году гуляю ночью. Как мы все-таки обкрадываем себя под конец жизни! От мяса отказываемся, в горы не ходим, по ночам не гуляем. А ведь последние годы...
Я молчал.
- Да, такая вот неприятность с этим Корниловым. И Аюпова права! При всем при том, а права!
- Это в чем же? - остановился я. Он вздохнул.
- А в том она права, дорогой мой, - сказал он нравоучительно и печально и взял меня под руку, - что советская печать должна делаться чистыми руками. Понятно тебе? А всякого рода чуждый элемент - обиженные, репрессированные, приспособившиеся, классово чуждые - эти и близко не должны к ней допускаться. А мы вот часто допускаем. Иногда от гнилого либерализма, иногда от лени - самим-то ведь писать не хочется! А чаще вот так, как сегодня - от идиотской болезни благодушия. И получается: указал человек на конкретный недостаток, обличил кого-то, а обличенный приходит и говорит: "Я протестую! Вы в своей газете предоставили трибуну классовому врагу". И ничего не попишешь, приходится признаваться - действительно предоставили трибуну.
- Это Корнилов-то враг! - воскликнул я. Редактор посмотрел на меня и засмеялся.
- Что, не враг? - спросил он добродушно и ответил; - Может быть, может быть, и даже наверно совсем не враг, но вот знаем-то это вы да я, а тот, к кому Аюпова побежит жаловаться, он нас с вами не спросит. Он как будет смотреть? Репрессирован? Да, репрессирован. За что репрессирован? За антисоветскую деятельность. Судимость еще не снята, а он каким-то боком сотрудничает в газете. Ну что ж, очень плохо, что ему дали такую возможность. И тот, кто допустил ее, тот потерял бдительность. Вот и весь разговор со мной. Понимаете?
Я молчал.
- И весь разговор, - повторил он настойчиво. - Потому что, когда скажут так, тебе отвечать нечего. А потом объясняйся ходи. И хорошо, хорошо, если когда все объяснишь, и все докажешь, и все бумажки принесешь, тебе тот же товарищ скажет вдруг по-простому, по-человеческому: "И надо было тебе связываться с ним, доставлять и себе и нам такие неприятности? Неужели у тебя не нашлось в редакции никого, кто мог бы написать эту же самую статейку, но только без всяких историй? За что ты тогда людям жалование платишь?" И ведь нечего ответить: он прав.
- Это так, конечно, - уныло согласился я, - если смотреть так, то...
Он взглянул на меня, безнадежно покачал головой и вздохнул. Опять мы шли по улице, залитой луной, мимо тополей, голубых и серых от лунного света. Кое-где в них горело еще одно красное или зеленое окно, - мимо заборов и будок, садов и площадей, мимо всего уснувшего города.
- И парня, конечно, жалко, - сказал редактор. - Это так! Он бегал, старался, хотел оказать нам услугу - и вот, пожалуйста, получил. Вы что ж думаете, я не понимаю этого?
Я молчал.
Он искоса посмотрел на меня, потом быстро наклонился, поднял с дороги какой-то камешек и, коротко размахнувшись, бросил его в темноту.
- И главное ведь, - заговорил он, помолчав, - из самых низких шкурных чувств поднят весь этот хай, чтоб никто и думать не смел тронуть Аюпову! Она чтоб всех, а ее - ни-ни-ни! Что мое - то свято. Не суйся, а то голову отшибу, вот как Корнилову. До сих пор без работы шляется, нигде не принимают! Вот ведь что она хочет. А ведь тоже говорит:
"Я люблю самокритику".
Я засмеялся.
- Это она вам так сказала? Он тоже засмеялся.
- Она. С этого и начался разговор. "Я люблю самокритику, я сама критикую других и прошу, чтобы меня тоже критиковали самым беспощадным образом. Без критики, я считаю, нет движения вперед". Это она считает! Ну, а потом: зачем мы поместили эту статью? Зачем упрекаем в том-то, том-то, зачем с ней не согласовали, зачем разрешили клеймить?
Мы прошли еще до конца аллеи, и тут редактор вдруг взял меня за локоть и повернул тихонько назад.
- Пойдем! Пора! Жена теперь уже все телефоны оборвала. Понять не может, куда я делся. Ведь я со службы всегда сразу домой. - Он помолчал, подумал. Аюпова мне сказала, что Корнилов хочет поступить к вам в музей - это правда?
Я пожал плечами.
- Теперь его не возьмут. Ведь она всюду бегает и жалуется.
- А директор трус? - спросил редактор, что-то обдумывая.
- Нет, директор как раз храбрый человек, но...
- Так я завтра позвоню ему, - решил редактор. - Пусть берет, не боится. Я поговорю где нужно, объясню все. Самое-то главное: статья правильная! Молодец Корнилов, интересный материал дал, стоящий. Это нужно учесть. И мне уже звонили из ЦК, говорили: побольше бы таких статей.
- Сделанных вражескими руками? - спросил я. Он засмеялся и махнул рукой.
- Ладно! До свидания. Вот наконец я и дошел. Четыре раза прохожу я сегодня мимо. Никогда у меня еще этого не было.
Он пошел и вдруг остановился.
- Слушай, - сказал он серьезно, - ты на Аюпову тоже очень не обижайся. У нее неделю тому назад забрали мужа.
Меня разбудил дед-столяр. Он стоял надо мной и кашлял. Я поднял голову.
- Все спишь, - просипел дед, в груди у него сразу запели две дудки. Вот задышка замучила, и махорку теперь не курю, а все давит. А ну, вставай, говорю. Там у тебя массовичка всю твою империю разгромила, все твои образы на полу.
- Какие образы? - спросил я, еще не совсем проснувшись.
- Пойди - увидишь. - И он сердито положил на край кровати фотографию Кастанье - уникальный экземпляр, отысканный мной в старых архивных папках музея.
- Где ты это взял? - спросил я, и сон с меня как рукой сняло.
- Да говорю: иди, они все там валяются. Я вскочил и стал одеваться. Дед стоял надо мной, кашлял и рассказывал:
- Позвала меня и говорит: "Принесите лестницу, будем снимать фотографии". Ну, я, конечно, принес, а она привела меня к твоим щитам и приказывает:
"Вот я буду показывать, а вы снимайте". Когда дошло вот до этого твоего, я ее спрашиваю: "А хранитель, говорю, знает?" А она: "Не знает - так узнает. Это приказ свыше, снимайте, не бойтесь". Ну, раз не бойтесь, то я и ободрал у тебя все начисто.
С портретом Кастанье в руке я влетел в музей и увидел: массовичка уже покончила с "Дружбой народов" и, подбоченившись, командовала разрушением "Культуры и искусства Казахстана". Около нее на полу лежала целая груда рам и плакатов. К ободранной стене была прислонена трясучая, заляпанная цементом лестница, и на верхней перекладине ее плясал наш электрик Петька - горластый парень лет двадцати. Приподнявшись на цыпочки, он тянулся к огромной фотографии: "Чапаев со своим штабом". Две женщины - фотограф и заведующая отделом хранения Клара - поддерживали эту лестницу с обеих сторон и боязливо глядели на Петьку.
- Зоя Михайловна, что ж вы делаете! - крикнул я.
Массовичка посмотрела на меня и улыбнулась. Была она толстая, с одутловатым лицом, вытянутым настолько, что мне все время хотелось зажать его в ладонь, как клизму, да и подавить. Глаза у массовички были узенькие, свинушьи, с желтыми прожилками.