Семь фантастических историй - Карен Бликсен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Борис почувствовал, что открытость старика отражается в собственном его сердце, как синее небо — в море. Он заглянул в глаза своему другу.
— Я приехал сегодня, — сказал он, — просить руки Афины.
Старик осиял его взглядом.
— Просить руки Афины! — Воскликнул он. — Так вот для чего ты приехал нынче!
Минуту он молчал, глубоко тронутый.
— Поистине пути Господни неиспобедимы, — сказал он.
Пастор Розенквист привстал в кресле и снова сел, поверяя свои счета.
Когда старый граф заговорил снова, он был совсем другим человеком. Опьянение прошло. Он весь собрался. Этим мужественным самообладанием он и прославился, когда, юный атташе парижского посольства, в день премьеры собственной трагедии «Ундина» он дрался на пистолетах в антракте.
— Борис, дитя мое, — сказал он. — Ты сюда явился нынче, чтоб сделать меня новым человеком. До сих пор я жил, устремив мысли к прошлому или к этому победному дню. И вот я впервые задумываюсь о будущем. Я вижу, мне придется сойти с моей вершины и еще побрести. Твои слова открывают передо мною широкие виды. Кем стану? Патриархом ли Хопбаллехуза, венчающим добродетельных сельских дев? Сажающим ли яблони дедушкой? Хопбаллехуз! Naturi te salutem![28]
Борис вспомнил о письме канонисы и рассказал, как он по пути наведался в Седьмой монастырь. Граф справился о здоровье старой дамы и, всегда жадный до вумаг, тотчас надел очки и погрузился в чтение.
Борис сидел, потягивая вино, в превосходнейшем настроении. В последнюю неделю он начал спрашивать себя, осталось ли у жизни в запасе хоть что-нибудь приятное. Граф оказал ему такой прием, все вообще, что он увидел в замке, давало повод радоваться, а он всегда легко переходил из одной крайности в другую.
Кончив читать, граф отложил письмо, положил на него обе ладони и долго сидел молча.
— Даю тебе, — сказал он наконец медленно и торжественно, — мое благословение. Во-первых, я его тебе даю как сыну твоей матери — и твоего отца, — Во-вторых, как молодому человеку, который, как я теперь понимаю, любил, несмотря ни на что, так долго и так верно. И наконец, я чувствую, что ты нынче послан сюда, Борис, не своею, но более сильной волей.
Еще бы, подумал молодой человек.
Я отдаю тебе вместе с Афиной ключи от всего, что есть у меня в жизни. Афина, — повторил старый граф так, будто произносить имя дочери было для него наслаждением, — Афина сама — как охотничий рог в лесах. — И, будто не сознавая того, он погрузился в странные и грустные воспоминания юности и прибавил почти шепотом:
— Dieu, que le son du cor est triste au fond du bois.[29]
Во время их разговора за окном поднялся ветер. Весь день стоял тихий, волнение подкрадывалось с темнотою, как зверь в ночи. Ветер свистал вдоль стен, овметая углы замка, взвихривал мертвые листья. Посреди всего этого шума послышались шаги Афины, которая выпрягла коня из коляски пастора Розенквиста, отвела в стойло, прошла по террасе и теперь поднималась по ступеням. Старый граф, не отрывавший глаз от лица Бориса, вдруг вздрогнул.
— Ты ничего ей не говори нынче, — сказал он. — Ты меня поймешь. Наш друг пастор, Афина и я столько вечеров скоротали втроем. Пусть же нынче будет наш прощальный вечер. Я с ней сам переговорю, а ты, милый сын мой, приезжай в Хопбаллехуз завтра утром за ответом.
Борис счел его план удачным. Граф умолк, и дочь его, как была в плаще, вошла в комнату.
Афина была крепкая восемнадцатилетняя девушка, шести футов роста и соответственно широкая; на таких плечах можно таскать мешки с пшеницей. К сорока ее могло разнести, но сейчас она была еще слишком молода и поэтому стройна, как лиственница. Под огненными волосами сиял благородный лоб, белый, как молоко, но ниже лицо было, как и руки, все в веснушках. Тем не менее кожа ее была такая чистая и яркая, что она, войдя, будто озарила зал тем сиянием, каким подсвечивает комнату лежащий за окнами снег. Ирисы светлых глаз были обведены темными кружками — глаза юной львицы, орленка — но в прочем во всем внешность ее дышала миролюбием. На круглом лице установилось выражение сосредоточенного внимания, свойственное скорей тугоухим. В прежние времена, глядя на нее, Борис вспоминал иной раз старинную балладу про дочь великана, которая нашла человека в лесу. Удивленная, радостная, она приносит домой свою игрушку, но великан ей велит отпустить человека, объяснив, что она его сразу сломает.
Сам великан, старый граф, встретил ее со старомодной учтивостью, которую Борис в душе сравнивал с монетой, вырытой из земли, давно вышедшей из употревления, но сохранившей свою цену золота. Говорили, в юные дни граф был одним из любовников Полины Боргезе, прелестнейшей женщины своего времени. Лицом к лицу видев выходящую из волн Афродиту, он в память своего откровения молился всем образам богини, даже грубо высеченным из дерева или камня. И, далеко не красавица, Афина привыкла вдыхать фимиам, курящийся в честь красоты.
Она моргала на свету и при виде гостя, и, право же, в белом своем мундире с высоким шитым золотом воротником, под нимбом напомаженных кудрей, Борис казался слепящим метеором, влетевшим в сумрак зала. Однако, защищенная сознаньем своей силищи, она — по своему обычаю, стоя на одной ноге, как гигантский аист, — справилась о здоровье тетушки и о дамах Седьмого монастыря. Она мало кого знала, а к этим старухам, надававшим ей столько добрых советов, хоть она и несколько их шокировала, так неромантически вымахав, относилась, думал Борис, с тем восхищением, с каким разглядывает крестьянское дитя на ярмарке переливающихся блестками канатных плясунов. Если я на ней женюсь, думал он, покуда стоял и разговаривал с нею голосом сладким, как песня, под нежным взглядом старого графа, — она сумеет оценить мои номера. Но будет ли мой брак вечным веселым балаганом? И если я вдруг сорвусь с каната, потрудится ли она меня поднять или просто-напросто поворотит мне спину?
Она просила его кланяться канонисе и передать, что недавно вечером она видела ее обезьяну на террасе Хопбаллехуза, — та сидела у Венеры на пьедестале, где прежде стоял ныне разбитый купидон. Тут, кстати же, она спросила, не находит ли он любопытным, что у польского их поверенного точно такая же обезьяна, и тоже из Занзибара.
Старый граф заговорил об идолах Вендена, откуда были родом его предки.
Богиня любви, — сказал он, — спереди изображается у них в виде прекрасной женщины, но, если ее побернуть, сзади оказывается оскаленная обезьяна. И откуда этим северным варварам знать, как обезьяна выглядит? Можно ли предполагать, что в дремучих хвойных лесах тысячи лет назад водились обезьяны?
Нет, нельзя предполагать, — сказал пастор Розенквист. — Там всегда было для них слишком холодно. Но, очевидно, некоторые символы были общими у всех языческих идолопоклонников. Стоило вы поглубже исследовать предмет, и возможно, что корни явления кроются в общечеловеческом понятии о первородном грехе.
Но как же, — спросила Афина, — могли они по этой богине любви догадаться, где у нее зад, а где перед?
Тут уж Борис вызвал свою карету и поскорее раскланялся. Старый граф отпускал его с неохотою, раскаиваясь в своей жестокости к юному влюбленному. Он извинился перед ним за дурную погоду в Хопбаллехузе, пожал руку со слезами на глазах и просил Афину проводить его до экипажа. Пастор Розенквист, напротив, только порадовался, что общество освовождается наконец от того, кто столь походит на ангела, вовсе им не являясь.
Афина проводила Бориса по террасе. При свете фонаря врички ее развевающийся плащ бросал на траву странные тени — как тени двух крыл. Над широкой лужайкой, свинцово-серой в лунном свете, плыла сквозь тучи луна.
Борису в эти минуты было и вправду жаль оставлять Хопбаллехуз. Здешний хаотический мир напоминал ему детство и привлекал куда больше, чем ждавший его монастыре строгий распорядок. Он молча стоял рядом с Афиной. Вот тучи расступились, и в вышине четко сверкнуло несколько созвездий. Большая Медведица твердила вечный свой урок: и в сонме не теряй лица.
— А помнишь медвежью охоту, Афина? — спросил Борис.
Дети на охоту не допускались, но однажды, жарким июльским днем, они тайком увязались на высокий холм за графскими охотниками. Две пятнистые собаки тогда расстались с жизнью, Борис и сейчас еще помнил вихрь схватки, странно быстрый бег огромного косматого зверя, вдруг мелькнувшую за стволами бора свирепую морду, красный высунутый язык.
Да, иной раз вспоминаю, — отвечала Афина, устремляя следом за ним взгляд на медвежью охоту в облаках. — Еще была медведица одна, ее крестьяне прозвали императрицей Екатериной. Пятерых изломала.
Ты все еще республиканка, Афина? — спросил он. — Ты тогда хотела отрувить головы всем европейским тиранам.
Лицо Афины покраснело в свете фонаря.
— Да, — сказала она. — Я республиканка. Я читала историю Французской революции. Короли и попы были ленивы, развратны, они обижали народ, а те, кто себя называл монтаньярами, кто носил красный фригийский колпак, — те были отважные люди. Дантон был истинный патриот, вот бы с кем познакомиться. И с аббатом Сиейесом.