Джон Фаулз. Дневники (1965-1972) - Джон Фаулз
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эти прогулки, во время которых не происходит ничего необычного, заставили меня еще сильнее полюбить эти места. Не хочу жить нигде — только здесь. Отныне не буду проводить в Лондоне больше нескольких дней за раз.
29 октябряБанкет в «Кейпе»; мы не были ни на одном уже несколько лет. Удивительно, но никто из директоров и словом со мной не перемолвился, за исключением Тома, конечно. Майкл Хауэрд явно не знал, кто я, а Тони Колуэлл и Грэм Грин[83] не хотели этого знать. Думаю, они осуждают Тома за то, что он выписал мне такой большой аванс, но не могут ему это высказать и потому отыгрывались на мне. А может, это просто типично английская реакция — нежелание вникать в то, что не нравится? Мы говорили с Тарнами[84], Уайзменами[85] и отцом Тома, приятным пожилым жителем Германии и Швейцарии; он удивлялся и немного завидовал успеху сына: ведь в 1930-х нацисты заставили его бросить в Берлине собственное издательство левого направления. Он ругал меня за то, что я много курю; притворные разговоры о вреде курения быстро приедаются, и мне нравилось, что он всерьез этим озадачен. В его присутствии я стал даже реже курить.
Там была также Эдна О’Брайен[86]. Видно, что теперь мы у нее в черном списке. Я оскорбил ее тем, что поцеловал при встрече в щеку; думаю, мы нанесли оскорбление ее жизненным принципам еще и тем, что остаемся мужем и женой; или, возможно, она видит во мне опасного литературного соперника, олицетворяющего философию стабильности, в то время как она решительно настроена на противоположное. Коварная женщина, классическая сирена во многом. Я наблюдал, как она пробует свои чары на мужчинах; в их глазах появляется то же выражение, что и у спутников Одиссея: только слово — и я твой. Роман Роя, который, наконец, куплен («Соловьи рыдают»), — книга законченного эгоцентрика, каждый персонаж — это он сам, слегка загримированный; в романе есть карикатурные, безвкусные места — вспоминаются Раскин Спир[87] и Галли Джимсон[88], — очень противно. По сути — это плач по утраченному прошлому; такая книга могла бы привлечь читателей двадцать лет назад.
31 октябряДенис[89], который жил в Лондоне весь этот месяц — сейчас он директор Института Британского Совета по языкознанию на Портленд-Плейс — и избегал нас как чумы, зашел вечером пропустить со мной по рюмочке. Он совсем не изменился и, когда бутылка виски наполовину опустела, завел старую песню об утраченных надеждах, о бессмысленности теперешней работы, своей запутанной жизни. «Всю жизнь я только мучил людей». Он смутился, когда я сказал, что знаю о его романе с француженкой в Нигерии: «Но Элиз и Моника теперь близкие подруги. Они мне сами говорили». Его всегда огорчает, если о нем узнают нечто нелицеприятное не от него самого. «Знаю, для тебя я бедняга Денис, вечный клоун…» Я сказал, что у него симптомы болезни Тристана и Изольды; он мог бы писать — нужно только отыскать немного времени и набраться смелости; он согласился, но ему слишком дорог этот миф. У него есть — и всегда было — отчетливое влечение к смерти; сейчас оно на нем вроде выжженного клейма. Речь идет не о смерти в буквальном смысле, а о медленном умирании из-за сознания, что жизнь его могла бы сложиться иначе. Он говорил о необходимости поддерживать Монику и Майкла, словно то был тяжкий крест, немыслимая ответственность, с какой не справиться ни мне, ни любому другому, — только человек такой редкой породы, как он, истинный мученик мог с этим совладать. «Завтра же бросил бы работу в Совете, если б не необходимость обеспечивать Майклу стабильное существование». Потом он признался, что недавно написал несколько страниц телепьесы, но «стоило вернуться в понедельник на работу, как на меня вновь всей тяжестью обрушилась реальность». Это звучало так, словно свободный человек говорит: не могу это сделать — нужно вернуться в Тауэр, где меня вздернут на дыбу. Я хочу сказать, что в его согласии подчиняться тому, что ему ненавистно, есть что-то средневековое.
Чтобы быть писателем, недостаточно избавиться от того, что в тебе плохо; надо избавиться и от того, что в тебе хорошо; последнее пригодилось бы в других областях деятельности, но здесь не подойдет — от него тоже придется отказаться. Сделать это гораздо труднее, но важнее ничего нет.
Гарди, «Джуд Незаметный». Мне кажется, это самый интересный роман из всех написанных этим загадочным писателем, хотя и не самый лучший. Чего в нем не хватает — так это толики иронии, уловок (намеренного использования случайного стечения обстоятельств), к которым прибегал Пастернак, чтобы завершить «Доктора Живаго»; и еще писателю недостает мужества принять ни свое частное прошлое, ни свое публичное настоящее. Нет сомнений — у книги должен быть подзаголовок «История моей любви к Трифене»; как и нет сомнений — он трусит, и потому превращает Сью, нервную, фригидную женщину, в величайшую кокетку, какой еще не знала викторианская литература, что в результате сильно навредило роману[90]. Известный вопрос Госса в действительности должен был бы звучать так: «Что сделал с мистером Гарди страх за свою репутацию, если он не рискует больше осуждать Провидение под небом Эссекса?»[91]
Конечно, Гарди патологически рьяно стремился утаить свое прошлое, но у меня нет сомнений: подлинная правда о его отношениях с Трифеной раскрыта именно в «Джуде». Можно догадаться, какой страстный (совсем не в духе Сью) роман переживал он в 1867–1868 годах. Результат — рождение внебрачного ребенка (дитя Арабеллы в «Джуде» с прозвищем «Дедушка-время»), который, должно быть, умер к тому времени, когда Гарди в середине 1890-х закончил роман. Возможно, было и самоубийство в Оксфорде… или что-то близкое к этому[92]. С 1870 года или немного раньше в Трифене назревает переворот — она стремится к респектабельности, в ее душе поселяется чувство, что она пошла наперекор религии и т. д… все это, возможно, связано с какой-нибудь семейной тайной (таящейся в завете «Фоли нельзя вступать в брак с родственниками»). Ясно, что Арабелла — это Эмма Лавиния, соответствующим образом преображенная, но в сути своей оставшаяся той же (пренебрежительное отношение к утонченному Джуду, удерживание на сексуальном крючке и т. д.)[93]. Филлотсон — это Чарлз Гейл; полагаю, что в Плимуте между Трифеной и Гарди произошла какая-то ужасная сцена, определившая заключительный этап жизни Сью в романе[94].
Именно на лежащей в основе произведения истинной истории держится весь роман; это и делает Сью, несмотря на все несоответствия в ее характере (помимо преднамеренно созданных писателем), такой живой. Уверен, потому и была сожжена фотография — ведь она и так оставалась с ним. Что-то в ней напоминает мне Санчию X.[95] — сложностью переходного возраста, духом жрицы Астарты, а также талантом к обольщению, затем к отречению от своих слов, взглядов; игривостью, радужной переменчивостью — недоступностью протянувшейся в небе разноцветной дуги. По сути — роман юнгианский, это история одержимости речной девственницей, princesse lointaine[96], и прочими представительницами таинственного племени.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});