Александр I - Александр Николаевич Архангельский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Разительно отличается и финал борения с самим собою.
19 мая 1866 года состоялось решительное объяснение наследника с отцом; разгневанный Александр II обронил тогда чрезвычайно важную фразу: «…что я по своей охоте на этом месте, разве так ты должен смотреть на свое призванье, ты, я вижу, не знаешь сам, что говоришь, ты с ума сошел».
Какими бы противоречивыми ни были Николай I и его ближайшие потомки, какие бы ошибки (и даже гадости) они ни совершали по своей человеческой немощи, – но они воспитывались в ином духе, в иных правилах, нежели Александр или Константин Павловичи. Они прошли суровое и очень важное для династии испытание декабрем 1825 года. Они предчувствовали надвигающуюся революцию, хотя и представляли ее себе весьма наивно (великие князья Константин и Сергей Александровичи в 1879 году будут всерьез обсуждать, можно ли будет им остаться в России, «если у нас будет революция»)[74]. Они, в большинстве своем, тоже не разбирались в богословских аспектах проблемы монархии. Зато ясно понимали: царское дело – если относиться к нему честно – требует полного самопожертвования и предполагает если не христианское смирение, то по крайней мере римский стоицизм…
Трогательна сцена прощания Александра с Марией:
«29 мая… В Лицее встретился с М. Э., которая шла к себе. Я ей сказал, что постараюсь после зайти к ней. Но она сказала, что это может быть не удастся и лучше теперь проститься. Я совершенно был согласен, и мы зашли в одну маленькую комнату. Решительно никого не было во всем этаже, и он всегда пуст. Там она бросилась ко мне на шею, и долго целовались мы с нею прямо в губы и крепко обняв друг друга. Она мне сказала, что единственного человека, которого она любила в своей жизни, это меня… Я взял ее руку и поцеловал. Потом еще немного поговорили, и оба были в сильном волнении. Здесь я в первый раз увидел, что значит любовь женщины и как она может любить…»
Тяжкий выбор был сделан за них; но приняли этот выбор как крест, пережили этот удар – именно они. В начале июня яхта «Штандарт» отчалила от Петербургского причала, а 17 сентября Федор Тютчев написал стихи на приезд принцессы Дагмар в Россию:
Небо бледно-голубое
Дышит светом и теплом,
И приветствует Петрополь
Небывалым сентябрем…
Словно строгий чин природы
Уступил права свои
Духу жизни и свободы,
Вдохновениям любви…
Небывалое доселе
Принял вещий наш народ,
И Дагмарина неделя
Перейдет из рода в род[75].
Царствование Александра III будет исполнено как вдохновляющих свершений (при нем экономика России вступит в период бурного подъема; строй ее государственной жизни наконец упорядочится, насколько это возможно), так и самых горьких ошибок. Произойдет окончательное взаимоотчуждение власти и неправительственной интеллигенции; либеральные реформы, начавшиеся при убиенном Александре II, будут свернуты как раз тогда, когда они начнут приносить плоды; чиновничество «поставит» на квасной патриотизм охотнорядцев… Далеко не все испытания Александр III будет переносить с тем же мужеством, с каким перенес он первую любовную разлуку; слишком часто станет он прибегать к испытанному русскому лекарству – и ему даже припишут изобретение специальной плоской фляги, которую удобно прятать от жены за голенищем армейского сапога… Так что не о том речь, будто само по себе «неискаженное» монархическое сознание, сам по себе стоицизм гарантируют наследнику благое правление и праведную жизнь; речь только о том, что без этого править великой империей тяжеловато, а не оступиться – почти невозможно. И о том, что будущий монарх, «приносящий жертву на алтарь Отечества», – прекрасен в своей высокой трагедии, как прекрасен любой человек, встающий над обстоятельствами.
Что же до Александра Павловича времен письма Кочубею, то он демонстративно отказывается вставать над обстоятельствами – и словно предлагает Истории избавить его от этих самых обстоятельств. В следующем, от сентября 1797-го, послании, адресованном Лагарпу, он уже прямо описывает приемлемую для себя модель власти: его монаршая роль ограничится приуготовлением условий для чужой деятельности; не он, а конституированные парламентарии займутся тяжким и рискованным устранением «непорядков» Империи; на таких условиях он согласен занять трон.
И этот шаг разом «удомашнивает» звериную стихию власти, лишает ее образ пугающих, грозных черт. Власти можно более не страшиться, и почему бы не поддаться ее обаянию, почему бы не поиграть в нее? Почему бы не помечтать о далеком триумфе, когда «подготовительные работы» завершатся, нация изберет представителей и проводит своего коронованного благодетеля на заслуженный покой, заменив ему любовью и восхищением те чувства и переживания, какие царям давно прошедших времен давало сознание личной харизмы?
Мы-то понимаем почему. Потому же, почему нельзя пускать продрогшую лису погреться в заячий домик. Потому что и более сильные люди, чем Александр Павлович, не могли устоять перед властью власти. Тем более если ее сладость не уравновешена горечью самопожертвования, ее размах не ограничен личным смирением, а ее «богоподобие» не обеспечено глубиной личной веры.
Брут и Алексей
По дворцовой легенде, Павел как-то заметил на столе сына книжку о Бруте; в ответ он послал ему историческое сочинение о непослушном царевиче Алексее Петровиче.
Диалог…
В действительности же вплоть до середины 1799-го Павел Петрович спокойно поглядывал в сторону сына. Даже когда ниточка одного из заговоров 1798-го от фаворитического семейства Зубовых потянулась к великому князю и его кружку, ревнивый монарх не дал хода документам, легшим ему на стол. Он куда больше – и справедливо! – страшился тогда козней возлюбленной жены, Марии Феодоровны, и подконтрольного ей «нелидовского» кружка[76].
И если бы не полубезумный донос полковника Батурина (которому великокняжеский кружок зачем-то доверил некоторые из своих проектов) о намерении заговорщиков превратить Сибирь в новую Вандею; если бы не совпавшая с доносом по времени публикация свидетельств сговора отца бедной Елизаветы Алексеевны с вождями Французской