Пуп земли - Венко Андоновский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Философ был как древо, древо, которое чем дольше растет, тем глубже пускает корни свои в землю, ибо, вырастая в высоту, смиряется, вниз стремится, а смиряясь все ниже — возвышается. Без глубоких корней смирения человек никогда не застрахован от опасности падения. Тот, кто мал, тот велик, и смирение его — высота его; чем больше смиряется, тем выше возносится. Путь смирения и послушания низок, но ведет он к высокому Отечеству; и каждый желающий до него дойти должен идти по этому пути, как Философ, слава ему вечная в вышних!
У меня корня не было, ибо Лествичник, крот полуслепой, одноглазый, корень мой вырвал, изъял из души моей все доблести ее. Но я умолчал кое о чем пред слухом вашим, о вы, грядущие, читающие и меня судящие, и теперь приспело время рассказать вам, о чем я умолчал, чтобы узнали вы, чтобы прозрели.
В тот день, когда сведали мы, что приедет Философ, отец Стефан Буквоносец, предощущая разоблачение лжи его, потребовал от меня совершить деяние бесчестное: украсть ключ у Юлиана Грамматика, войти к нему в библиотеку и забрать и принести Буквоносцу предсмертные листки отца его, Миды. Он хотел, чтобы я стал вором, грабителем, разбойником, потому что боялся, что Философа призвали к нам, чтобы растолковал он надпись из комнаты, и не хотел, чтобы листки отца его, от чьей плоти и от чьего семени он рожден был, попали в чужие руки и принесли другому славу. Лествичник считал, что сияющую славу отцов великих сыновья без заслуг должны наследовать, как наследуется золото и имущество. А это самое губительное для всех царств, ибо так царства пропадают, но не возвышаются.
Я спросил его, что мы потом будем делать, после того как листки украдем, и разве не боится он, что логофет и царь могут их у нас найти и головы нам отрубить. Но он стал мне проповедовать странное учение, науку о том, как скрывать и утаивать нечто украденное, и я увидел, что сердце его совсем в пороках погрязло, заросло, как нива, забытая от Господа и руки человеческой. Ибо если и отцово, значит, у отца украдено, раз сын крадет! Он сказал, что есть у него план, как сохранить листки в тайном месте — месте настолько тайном, настолько и видимом, ибо люди, совершающие такое, воры и убийцы, знают, что закон украденное всегда ищет подальше от глаз людских и от места, откуда его украли; потому лучше всего спрятать украденное на самом видном месте, ибо там никто не будет искать награбленное! И потом рассказал один случай: мол, давным-давно некоторый бедняк, укравший драгоценности из царских палат, скрыл их не в своей бедной хижине, а под царским троном. Когда стражники обыскали его бедную хижину, то ничего не нашли и освободили бедняка. Но когда он, желая заполучить свою добычу, захотел ее забрать, дабы продать, то залез ночью в покои царские и начал копать под царским престолом, и тут стражники его и схватили. Бедняк, будучи и беден, и лукав бескрайне (ибо имя должно соответствовать тому, что оно означает), сказал: «Где нашли украденное, в моей хижине или под троном царским?» Стражники и судии ответствовали: «Под троном». — «Так почему же вы меня считаете вором?» Страже пришлось тогда его освободить, и судьи наказали его только за то, что он залез во дворец. Царь же оказался в трудном положении: как это объяснить, ведь бессмысленно красть у самого себя? Но у бедняка даже волос с головы не упал, потому что кража не состоялась.
Понятно, что я не сделал того, что от меня требовалось, потому что рассказ Буквоносца о том, как укрывать украденное, ужаснул сердце мое и душу мою замарал тем самым только, что я его слушал. И страх невиданный перед Буквоносцем объял душу мою, ибо видел я, что он способен ум свой недюжинный в сторону недобрую и низкую повернуть, способен и украсть, и убить ближнего своего. Я пошел к келье отца Юлиана Грамматика, постоял перед ней несколько минут и воротился в келью Буквоносца. Я лгал, но обмана в том не было, ибо лгал я по принуждению, под нажимом, чтобы спастись от него, от нечестивого: я сказал, что Грамматик не спит, а учиняет бдение и молитву усердную перед Богом и что ключ украсть невозможно. И я думал, что теперь свободен, но от него не избавился, а получил от Буквоносца приказ завтра, когда библиотеку в семинарии отопрут, войти туда и, когда Грамматик выйдет, черной краской, черной, как злоба его, залить листки предсмертные отца Миды.
На все был готов пойти Лествичник, тогда еще Буквоносец ложный, только чтобы отцова слава не уплыла в чужие руки. Ибо душа такая, злобная и себялюбивая, у него была: если он не мог насладиться чем-то, то и другому не давал! Была бы у него власть над солнцем, непременно он загасил бы его в день, когда пришлось бы ему упокоиться, чтобы и остальных забрать с собою. Утопленником был Лествичник, и нужно ему было, чтобы с ним кто-нибудь утонул, с ним вместе на дно пошел. И потому я его трусил — и вдвойне боялся, потому что и другого не сделал; чернила выкинул за семинарией, а ему сказал, что все сделал, как он приказал. И дня только ждал, когда обман мой откроется, когда увидит он листки Миды, не погибшие, в семинарии и когда удары его посыплются на мою спину.
На крест на спине моей. О котором я расскажу вам вскорости, когда время придет.
14
На следующий день Философ разбудил меня еще до рассвета, постучав в дверь моей кельи. Через несколько минут мы уже спускались в западную комнату в подземелье храма. Он впереди, со свечой в руке, путеводным огоньком, за которым я шел, больше ничего не видя. Меня душил страх, душа моя дрожала, ибо спуск сюда напоминал мне страшную историю с отцом Мидой, который превратился в язык, в письмена. И когда мы остановились перед тяжелой деревянной, окованной железными полосами дверью, Философ заметил, что я трушу, и сказал:
— У тебя колени подгибаются. Но не бойся; мы спускаемся и одновременно поднимаемся. В знании. Часто человеку кажется, что он сходит вниз, а на самом деле он восходит наверх, поднимается. Так и мы сейчас.
Я хотел сказать ему о животном грозном, о деле рук моих, Лествичника и торговца из Дамаска; хотел предупредить его, но голос не шел из уст моих. Ибо как я мог признаться в деле злом, когда оно по чужой воле, по принуждению, а не от сердца моего сделано было? И есть ли прощение тому, кто зло творит только от мучительного страха, только потому, что за жизнь свою боится? Но: что стоит твоя жизнь, если нет в ней правды? Я стыдился признаться, исповедаться, ибо Философ показывал до сих пор безграничное ко мне доверие, и все, о чем я мог думать, было: «Боже, Вседержитель, Отец мой Небесный, спаси и сохрани Философа от твари грозной и ядовитой, как хранил Ты его у сарацин, когда их высокомудрые, но низкие душой и нищие духом грамматики дали ему выпить яду, а Ты, Господь, в утробе Философа превратил его в мед словесный, так что отрава не убила Философа, а утром следующего дня мед из уст его страшно поразил сарацин!»
И пока я молился за него, он осенил себя троекратно крестным знамением, помолился Богу перед дверьми и потом повернул ключ в заржавленном замке.
— И письмо — это замок, — сказал он. — Надо только найти истинный ключ. Как любовь, которая есть ключ к каждой душе. У самого плохого человека в душе есть замок, надо только найти к нему ключ.
Я хотел спросить его, как выглядит ключ к душе Стефана Лествичника, и есть ли вообще там замок, и не может ли быть так, что ключ к душе его, тайна тайн, есть тот самый ключ гнева, который выпал у него из-под риз его, пока он бил меня, снедаемый пламенем суеты и самолюбия своего; и какая связь, хотел я спросить, между этим ключом и теми, в лавке торговца из Дамаска, и знает ли он про того торговца ядами ядовитейшими в облике пауков и ключами, но тот продолжал, будто прочитав мои мысли:
— Люди, в сущности, не злы; они просто слабы. Все зло происходит оттого, что душа человеческая без Бога слаба, не способна к сильным делам.
И с тем отпер замок и вошел. За ним вошел и я, идя за светом его. Глаза у меня вращались в орбитах, колени тряслись, сердце колотилось где-то в горле, и я ждал каждый момент, что грозный паук оплетет нас сетью своей, удушит нас, проглотит живьем, жалом ядовитым ударит в сердце, в душу.
Но ничего не произошло.
Внутри, на маленьком столике для переписывания, лежала старая книга, в которой пречестный отец Мида составил десять лет назад список тайного Слова из страшной комнаты пророчеств. Книга была открыта на середине, а ее страницы были исписаны мелкой вязью рукой пречестного отца Миды, человека, превратившегося в Слово. Но над книгой с надписью растянулась огромная паутина, прикрепившаяся ко всем четырем углам комнаты, между всеми четырьмя сторонами света, всеми сторонами Вселенной, которые мы называем восток, запад, север и юг. Такой огромной паутины я в жизни не видел; она была тяжела, и в ней висело нечто, но в пламени свечи не было видно, что именно находилось в ее середине; но это нечто ясно угадывалось по натянутым нитям паутины, отходившим от всех четырех углов комнаты; паутина была двенадцатиугольной, почти круглой, стремилась к совершенству круга, ибо нет ничего совершеннее круга, чему доказательство — солнце, ибо нет у него углов и вечно оно в движении и свете; центр этого почти совершенного круга находился точно на середине книги, над двумя открытыми страницами, исписанными почерком отца Миды. И точно в центре паутины, в том месте, где в одной точке сходятся все нити, сидел огромный, величиной с две ладони, черный паук с широко расставленными лапами, с белым крестом на спине. Это была та самая грозная тварь, которую я купил на золотые нечестивца, которого я собственноручно поднес к замку и выпустил из ковчежца, его местопребывания. Когда Философ осветил его, то отступил на шаг назад, схватил меня за руку и сказал: