Весь невидимый нам свет - Энтони Дорр
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Нам очень повезло, что он есть.
– И что есть мадам Манек. Она замечательно готовит, правда? Может быть, даже чуть лучше тебя?
– Ну если только чуть-чуть.
Мари-Лора рада, что в голосе отца наконец появилась улыбка. Однако она чувствует, что за улыбкой его мысли бьются, как птицы в клетке.
– Что значит, папа, что они нас оккупируют?
– Это значит, они разместят на наших площадях свои грузовики.
– Они заставят нас говорить на своем языке?
– Может быть, они заставят нас перевести часы на один час.
Дом скрипит. Чайки кричат. Папа снова закуривает.
– Как можно «занять страну»? Это как занимают комнату?
– Это военный контроль, Мари. Хватит вопросов на сегодня.
Тишина. Двадцать сердцебиений. Тридцать.
– Как может одна страна заставить другую перевести часы? А если все откажутся?
– Тогда многие придут на работу слишком рано. Или опоздают.
– Помнишь нашу квартиру, папа? Мои книги, и наш макет, и шишки на подоконнике?
– Конечно.
– Я расставляла шишки по размеру, от больших к маленьким.
– Они по-прежнему там.
– Ты так думаешь?
– Я знаю.
– Ты не можешь знать.
– Ладно, не знаю, но уверен.
– А прямо сейчас немецкие солдаты укладываются на наши кровати, папа?
– Нет.
Мари-Лора старается лежать очень тихо. Она почти слышит, как у папы в голове крутятся шестеренки.
– Все будет хорошо, – шепчет она; отец стискивает ей руку. – Мы немного побудем здесь, а потом вернемся в свою квартиру, и шишки будут там, где мы их оставили, и «Двадцать тысяч лье под водой» будут лежать в ключной, и никто не будет спать на наших кроватях.
Далекое торжественное пение моря. Стук чьих-то каблуков по булыжной мостовой внизу. Мари-Лоре очень хочется услышать: «Да, конечно, ma chérie», но папа молчит.
Не лги
Он не может сосредоточиться на уроках, на простых разговорах или домашних поручениях. Стоит закрыть глаза, его захватывает видение школы в Шульпфорте: красные флаги, мускулистые лошади, сверкающие лаборатории. Лучшие мальчики Германии. Иногда он видит в себе символ новых возможностей, на который обращены все взгляды. А по временам перед ним мелькает деревенский парень со вступительных экзаменов, как тот побледнел и зашатался, но никто не пришел ему на помощь.
Почему Ютта за него не рада? Почему даже сейчас, когда он вырвался отсюда, в глубине мозга звучат какие-то непонятные предостережения?
– Расскажи нам снова про ручные гранаты! – просит Мартин Заксе.
– И про соколиную охоту! – подхватывает Зигфрид Фишер.
Трижды Вернер готовит доводы, и трижды Ютта поворачивается на каблуках и уходит прочь. Час за часом она возится с малышами, или отправляется за покупками на рынок, или выискивает другие предлоги помочь фрау Елене, найти себе дело вне дома.
– Она не хочет меня слушать, – говорит Вернер фрау Елене.
– А ты все-таки постарайся.
Он сам не успел заметить, как до отъезда остался один день. Вернер просыпается до зари и заходит в спальню девочек. Ютта лежит, обхватив голову руками, одеяло намотано на тело, подушка заткнута в щель между матрасом и стеной: даже во сне все не так, все поперек. Над кроватью ее фантастические рисунки: родной поселок фрау Елены, Париж с кружащими птичьими стаями над тысячью белых башен.
Вернер зовет ее по имени.
Ютта плотнее заворачивается в одеяло.
– Ты выйдешь со мной пройтись?
К его удивлению, она садится на постели. Они выходят из спящего дома. Вернер идет молча. Они перелезают через один забор, потом через второй. У Ютты за ботинками тянутся незавязанные шнурки. Репейник царапает колени. Встающее солнце прожигает дырочку в горизонте.
Останавливаются на краю оросительного канала. В прошлые зимы Вернер довозил Ютту в тележке до этого самого места, и они смотрели, как конькобежцы соревнуются на замерзшем канале: крестьяне с привязанными к обуви лезвиями, с заиндевелой бородой, проносились мимо группами по пять-шесть человек на дистанции в десять или пятнадцать километров. Глаза конькобежцев были как у лошадей в длинном забеге. Вернеру нравилось смотреть на них, ощущать поднятый ими ветер, слушать звон коньков – сперва рядом, потом затихающий вдали. Его наполняло странное волнение, и казалось, сейчас душа вырвется и заговорит с ними. Но как только они исчезали за излучиной реки, оставив только белые следы от коньков, волнение спадало, и он вез Ютту назад, чувствуя себя одиноким, брошенным и запертым в своей безнадежной жизни.
– Прошлой зимой конькобежцев не было, – говорит он.
Сестра смотрит на канал. Глаза у нее лиловые. Волосы всклокоченные, непослушные. Может, даже светлее, чем у него. Schnee.
– В этом году тоже не будет, – отвечает она.
Шахтный комплекс – дымящийся горный хребет у нее за спиной. Даже сейчас Вернер слышит вдали мерный механический стук: утренняя смена спускается в клети, ночная поднимается – все эти мальчишки с усталыми глазами и черным от угольной пыли лицом выходят навстречу солнцу, – и на миг Вернер чувствует нечто огромное, черное, страшное где-то совсем близко.
– Знаю, ты злишься…
– Ты станешь, как Ганс и Герриберт.
– Не стану.
– Поведешься с такими, как они, и станешь.
– Ты хочешь, чтобы я не ехал? Пошел работать на шахту?
Они смотрят, как вдалеке по дорожке едет велосипедист. Ютта прячет ладони под мышки.
– Знаешь, что я слушала? По нашему приемнику? Пока ты его не разбил?
– Тише, Ютта. Пожалуйста.
– Передачи из Парижа. Там говорили прямо противоположное тому, что нам рассказывал Дойчландзендер. Говорили, что мы – чудовища. Что мы совершаем зверства. Ты понимаешь, что значит «зверства»?
– Прошу тебя, Ютта.
– Правильно ли делать что-то только потому, что все остальные так поступают?
Сомнения пролезают, как угри. Вернер выталкивает их прочь. Ютте всего двенадцать лет. Она еще совсем маленькая.
– Я буду писать тебе каждую неделю. Два раза в неделю, если получится. Можешь не показывать письма фрау Елене, если не хочешь.
Ютта закрывает глаза.
– Это не навсегда, Ютта. Может, на два года. Половина принятых не доходит до выпуска. А вдруг я все-таки чему-нибудь научусь? Стану инженером? Или летчиком, как говорит маленький Зигфрид. Ну что ты мотаешь головой? Мы же всегда мечтали побывать внутри самолета, помнишь? Мы полетим на запад, ты, я и фрау Елена, если захочет. Или поедем на поезде. Через леса, через villages de montagnes[19], про которые рассказывала фрау Елена, когда мы были маленькими. Может быть, доедем до самого Парижа.
Быстро светает. Мягко шелестит трава. Ютта открывает глаза, но не смотрит на брата:
– Не лги. Себе можешь лгать, Вернер, а мне не лги.
Десятью часами позже он уже в поезде.
Этьен
Первые три дня Мари-Лора не встречается с двоюродным дедушкой. Затем, утром четвертого дня, нащупывая дорогу в уборную, она наступает на что-то маленькое и твердое. Садится на корточки, находит это что-то пальцами.
Оно гладкое и закрученное. Коническая спираль с рельефными ребрами. Устье широкое овальное.
– Трубач, – шепчет Мари-Лора.
В шаге от первой ракушки обнаруживается вторая. Затем – третья и четвертая. Дорожка из ракушек огибает уборную и спускается по винтовой лестнице к закрытой двери пятого этажа, где, как уже знает Мари-Лора, живет дедушка Этьен. Оттуда слышны звуки фортепьянного концерта. «Входи», – произносит голос.
Она ждет затхлости и старческой вони, однако в комнате стоит легкий запах мыла, книг, сухих водорослей. Почти как в лаборатории доктора Жеффара.
– Дядя Этьен?
– Здравствуй, Мари-Лора.
Голос густой и мягкий – кусок шелка, который можно держать в комоде и вынимать лишь изредка, просто чтобы погладить. Мари-Лора тянется в пустоту, и ее ладонь оказывается в прохладной руке, худой и почти невесомой. Этьен говорит, что сегодня чувствует себя получше.
– Извини, что не познакомился с тобой раньше.
Фортепьяно по-прежнему играют – впечатление, что их десятки и музыка льется со всех сторон.
– Сколько у тебя приемников, дядя?
– Давай покажу. – Он прикладывает ее руки к полке. – Этот стерео. Гетеродиновый. Я собрал его сам.
Ей представляется крохотный пианист во фраке, который играет внутри приемника. Потом дядя кладет ее руки на большое тумбовое радио, затем на маленькое – не крупнее тостера. Всего их одиннадцать, говорит Этьен, и в его голосе сквозит мальчишеская гордость.
– Я могу слушать корабли в море. Мадрид. Бразилию. Лондон. Однажды поймал Индию. Здесь, на краю города, на высоком этаже, очень хорошо принимает.