Полное собрание сочинений и писем в тридцати томах. Сочинения т 4-7 - Антон Чехов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
{06204}
у него дрожали, а в груди и в животе было такое ощущение, как будто по всем его внутренностям бегали холодные волны. От запаха эфира, карболовой кислоты и разных трав, за которые он без всякой надобности хватался дрожащими руками и которые рассыпались от этого, ему было душно и кружилась голова. "Кажется, maman ушла, - думал он. - Это хорошо... хорошо..." - Скоро же? - спросила протяжно Нюта. - Сейчас... Вот это, кажется, морфин... - сказал Володя, прочитав на одной из сигнатур слово "morph..." - Извольте! Нюта стояла в дверях так, что одна нога ее была в коридоре, а другая в его комнате. Она поправляла свои волосы, которые трудно было поправить - так они были густы и длинны! - и рассеянно глядела на Володю. В просторной блузе, заспанная, с распущенными волосами, при том скудном свете, какой шел в комнату от белого, но еще не освещенного солнцем неба, она показалась Володе обаятельной, роскошной... Очарованный, дрожа всем телом и с наслаждением вспоминая о том, как он обнимал это чудное тело в беседке, он подал ей капли и сказал: - Какая вы... - Что? Она вошла в комнату. - Что? - спросила она, улыбаясь. Он молчал и смотрел на нее, потом, как тогда в беседке, взял за руку... А она смотрела на него, улыбалась и ждала: что будет дальше? - Я вас люблю... - прошептал он. Она перестала улыбаться, подумала и сказала: - Погодите, кажется, кто-то идет. Ох, уж эти мне гимназисты! - говорила она вполголоса, идя к двери и выглядывая в коридор. - Нет, никого не видно... Она вернулась... Затем Володе показалось, что комната, Нюта, рассвет и сам он - всё слилось в одно ощущение острого, необыкновенного, небывалого счастья, за которое можно отдать всю жизнь и пойти на вечную муку, но прошло полминуты, и всё это вдруг исчезло. Володя видел одно только полное, некрасивое лицо, искаженное выражением
{06205}
гадливости, и сам вдруг почувствовал отвращение к тому, что произошло. - Однако мне нужно уходить, - сказала Нюта, брезгливо оглядывая Володю. - Какой некрасивый, жалкий... фи, гадкий утенок! Как теперь Володе казались безобразны ее длинные волосы, просторная блуза, ее шаги, голос!.. "Гадкий утенок... - думал он после того, как она ушла. - В самом деле я гадок... Всё гадко". На дворе уж восходило солнце, громко пели птицы; слышно было, как в саду шагал садовник и как скрипела его тачка... А немного погодя послышалось мычанье коров и звуки пастушеской свирели. Солнечный свет и звуки говорили, что где-то на этом свете есть жизнь чистая, изящная, поэтическая. Но где она? О ней никогда не говорили Володе ни maman, ни все те люди, которые окружали его. Когда лакей будил его к утреннему поезду, он представился спящим... "Ну его, всё к чёрту!" - думал он. Встал он с постели в одиннадцатом часу. Причесываясь перед зеркалом и глядя на свое некрасивое, бледное от бессонной ночи лицо, он подумал: "Совершенно верно... Гадкий утенок". Когда maman увидела его и ужаснулась, что он не на экзамене, Володя сказал: - Я проспал, maman... Но вы не беспокойтесь, я представлю медицинское свидетельство. M-me Шумихина и Нюта проснулись в первом часу. Володя слышал, как проснувшаяся m-me Шумихина со звоном открыла у себя окно, как на ее грубый голос ответила Нюта раскатистым смехом. Он видел, как отворилась дверь и из гостиной потянулась к завтраку вереница племянниц и приживалок (в толпе последних была и maman), как замелькало умытое, смеющееся лицо Нюты, а рядом с ее лицом черные брови и борода только что приехавшего архитектора. Нюта была в малороссийском костюме, который совсем не шел к ней и делал ее неуклюжею; архитектор острил пошло и плоско; в котлетах, что подавали за завтраком, было очень много луку - так казалось Володе. Ему также казалось, что Нюта нарочно громко хохотала и поглядывала в его сторону, чтобы этим дать
{06206}
понять ему, что воспоминание о ночи нисколько не беспокоит ее и что она не замечает присутствия за столом гадкого утенка. В четвертом часу Володя ехал с maman на станцию. Грязные воспоминания, бессонная ночь, предстоящее исключение из гимназии, угрызения совести - всё это возбуждало в нем теперь тяжелую, мрачную злобу. Он глядел на тощий профиль maman, на ее маленький носик, на ватерпруф, подаренный ей Нютою, и бормотал: - Зачем вы пудритесь? Это не пристало в ваши годы! Вы наводите на себя красоту, не платите проигрыша, курите чужой табак... противно! Я вас не люблю... не люблю! Он оскорблял ее, а она испуганно поводила своими глазками, всплескивала ручками и шептала в ужасе: - Что ты, друг мой? Боже мой, кучер услышит! Замолчи, а то кучер услышит! Ему всё слышно! - Не люблю... не люблю! - продолжал он, задыхаясь. - Вы безнравственная, бездушная... Не смейте носить этого ватерпруфа! Слышите? А то я изорву его в клочки... - Опомнись, дитя мое! - заплакала maman. - Кучер услышит! - А где состояние моего отца? Где ваши деньги? Вы всё промотали! Мне не стыдно своей бедности, но стыдно, что у меня такая мать... Когда мои товарищи спрашивают о вас, я всегда краснею. На поезде пришлось ехать до города две станции. Всё время Володя стоял на площадке и дрожал всем телом. Ему не хотелось входить в вагон, так как там сидела мать, которую он ненавидел. Ненавидел он самого себя, кондукторов, дым от паровоза, холод, которому приписывал свою дрожь... И чем тяжелее становилось у него на душе, тем сильнее он чувствовал, что где-то на этом свете, у каких-то людей есть жизнь чистая, благородная, теплая, изящная, полная любви, ласк, веселья, раздолья... Он чувствовал это и тосковал так сильно, что даже один пассажир, пристально поглядев ему в лицо, спросил: - Вероятно, у вас зубы болят? В городе maman и Володя жили у Марьи Петровны, дамы-дворянки, которая нанимала большую квартиру
{06207}
и от себя сдавала ее жильцам. Maman нанимала две комнаты: в одной, с окнами, где стояла ее кровать и висели на стенах две картины в золотых рамах, жила она сама, а в другой, смежной, маленькой и темной, жил Володя. Тут стоял диван, на котором он спал, и кроме этого дивана не было никакой другой мебели; вся комната была занята плетеными корзинами с платьем, картонками от шляп и всяким хламом, который для чего-то берегла maman. Уроки приготовлял Володя в комнате матери или в "общей" - так называлась большая комната, куда все жильцы сходились во время обеда и по вечерам. Вернувшись домой, он лег на диван и укрылся одеялом, чтобы унять дрожь. Картонки от шляп, плетенки и хлам напомнили ему, что у него нет своей комнаты, нет приюта, где бы он мог спрятаться от maman, от ее гостей и от голосов, которые доносились теперь из "общей"; ранец и книги, разбросанные по углам, напомнили ему об экзамене, на котором он не был... Почему-то совсем некстати пришла ему на память Ментона, где он жил со своим покойным отцом, когда был семи лет; припомнились ему Биарриц и две девочки-англичанки, с которыми он бегал по песку... Захотелось возобновить в памяти цвет неба и океана, высоту волн и свое тогдашнее настроение, но это не удалось ему; девочки-англичанки промелькнули в воображении, как живые, всё же остальное смешалось, беспорядочно расплылось... "Нет, здесь холодно", - подумал Володя, встал, надел шинель и пошел в "общую". В "общей" пили чай. За самоваром сидели трое: maman, учительница музыки, старушка в черепаховом pince-nez и Августин Михайлыч, пожилой, очень толстый француз, служивший на парфюмерной фабрике. - Я сегодня не обедала, - говорила maman. - Надо бы горничную послать за хлебом. - Дуняш! - крикнул француз. Оказалось, что горничную услала куда-то хозяйка. - О, это ничего не означает, - сказал француз, широко улыбаясь. - Я сейчас сам схожу за хлебом. О, это ничего! Он положил свою крепкую, вонючую сигару на видное место, надел шляпу и вышел. По уходе его maman
{06208}
стала рассказывать учительнице музыки о том, как она гостила у Шумихиных и как хорошо ее там принимали. - Ведь Лили Шумихина моя родственница... - говорила она. - Ее покойный муж, генерал Шумихин, приходится кузеном моему мужу. А сама она урожденная баронесса Кольб... - Maman, это неправда! - сказал раздраженно Володя. - Зачем лгать? Он знал отлично, что maman говорит правду; в ее рассказе о генерале Шумихине и урожденной баронессе Кольб не было ни одного слова лжи, но тем не менее все-таки он чувствовал, что она лжет. Ложь чувствовалась в ее манере говорить, в выражении лица, во взгляде, во всем. - Вы лжете! - повторил Володя и ударил кулаком по столу с такой силой, что задрожала вся посуда и у maman расплескался чай. - Для чего вы рассказываете про генералов и баронесс? Всё это ложь! Учительница музыки растерялась и закашляла в платок, делая вид, что она поперхнулась, a maman заплакала. "Куда уйти?" - подумал Володя. На улице он уж был; к товарищам идти стыдно. Опять некстати припомнились ему две девочки-англичанки... Он прошелся из угла в угол по "общей" и вошел в комнату Августина Михайлыча. Тут сильно пахло эфирными маслами и глицериновым мылом. На столе, на окнах и даже на стульях стояло множество флаконов, стаканчиков и рюмок с разноцветными жидкостями. Володя взял со стола газету, развернул ее и прочел заглавие: "Figaro"... Газета издавала какой-то сильный и приятный запах. Потом он взял со стола револьвер... - Полноте, не обращайте внимания! - утешала в соседней комнате учительница музыки maman. - Он еще так молод! В его годы молодые люди всегда позволяют себе лишнее. С этим надо мириться. - Нет, Евгения Андреевна, он слишком испорчен! - говорила maman нараспев. - Над ним нет старшего, а я слаба и ничего не могу сделать. Нет, я несчастна! Володя вложил дуло револьвера в рот, нащупал что-то похожее на курок или собачку и надавил пальцем... Потом нащупал еще какой-то выступ и еще раз