ГУЛАГ - Энн Эпплбаум
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Еще более важен, чем дефицит памятников, дефицит общественного интереса. Иногда кажется, что сильнейшие эмоции и страсти, возбужденные широкими дискуссиями горбачевской эпохи, улетучились вместе с Советским Союзом. Столь же внезапно прекратились ожесточенные споры о необходимости отдать жертвам долг справедливости. Хотя в конце 1980‑х много говорили о том, что надо привлечь людей, виновных в пытках и массовых убийствах, к ответственности, российские власти ничего подобного не предприняли даже в отношении тех, на кого имелись явные улики. В начале 1990‑х один из исполнителей катынского расстрела польских офицеров был еще жив, и сотрудники КГБ проинтервьюировали его, желая знать, как, с чисто технической точки зрения, происходили убийства. В порядке жеста доброй воли магнитофонная запись интервью была передана польскому атташе по культуре в Москве. Но никто никогда не высказывал мысль, что этого человека надо предать суду – в Москве, в Варшаве или где-либо еще.
Безусловно, суд – не всегда лучший способ разобраться с собственным прошлым. В первые годы после Второй мировой войны в Западной Германии было отдано под суд 85 000 бывших нацистов, но обвинительных приговоров тогда вынесли менее 7000. О коррумпированности этих трибуналов было широко известно, и на них сильно влияли личные конфликты, зависть и тому подобное. Сам Нюрнбергский процесс, пример “правосудия победителей”, был отмечен странностями, не самой маленькой из которых было участие советских судей, прекрасно знавших, что их сторона тоже имеет отношение к массовым убийствам.
Но ведь, помимо суда, есть и другие способы дать публичную оценку конкретным преступлениям прошлых лет. Например, “комиссии правды”, подобные тем, которые создавали в Южной Африке, чтобы жертвы могли рассказывать свои истории в официальном, публичном месте и чтобы былые преступления становились предметом общественного обсуждения. Или парламентские расследования – такие как проведенное в Великобритании в 2002 году расследование североирландского “кровавого воскресенья” тридцатилетней давности. Есть правительственные расследования, правительственные комиссии, официальные извинения – но российское правительство никаких подобных шагов не предприняло. Помимо короткого и невнятного “суда” над КПСС, в России по существу не было ни публичных разбирательств, ни парламентских слушаний, ни официальных расследований какого-либо рода в отношении массовых убийств, репрессий и лагерей.
Результат таков: в Германии через полвека с лишним после окончания войны все еще регулярно возникают публичные дискуссии о компенсациях жертвам, о памятниках, о новых интерпретациях нацистской истории, даже о том, должно ли молодое поколение немцев по-прежнему нести бремя вины за преступления гитлеровского режима. В России же через полвека после смерти Сталина ничего похожего не происходит: память о прошлом не составляет живую часть общественного разговора.
Процесс реабилитации на протяжении 1990‑х годов продолжался, хотя и очень тихо. К концу 2001 года в России было реабилитировано около 4,5 миллиона политзаключенных, и, по оценке Комиссии при Президенте Российской Федерации по реабилитации жертв политических репрессий, ей оставалось разобрать еще полмиллиона дел. Однако тех сотен тысяч, а возможно, и миллионов, что были репрессированы без суда, реабилитация, конечно, не коснется[1959]. Хотя в серьезности комиссии и в ее намерениях сомневаться не приходится, хотя в нее, помимо чиновников, вошли бывшие заключенные, ни один из тех, кто с ней связан, не чувствует, что создавшие ее политические деятели были подлинно движимы желанием достичь, пользуясь словами британского историка Кэтрин Мерридейл, “правды и примирения”. Их целью скорее было положить конец дискуссиям о прошлом, успокоить репрессированных жалкими добавками к пенсии и бесплатными проездными билетами и избежать какого бы то ни было более глубокого исследования причин и наследия сталинизма.
Среди обстоятельств, способствующих этому общественному молчанию, есть вещи, скажем так, простительные. Большинство граждан России тратит все усилия на то, чтобы приспособиться к последствиям коренного изменения экономики и общества. Сталинская эпоха была давно, и после ее окончания произошло очень много событий. Посткоммунистическая Россия – это не послевоенная Германия, где память о зверствах была еще свежа в памяти людей. В начале XXI века события середины века XX многим кажутся древней историей.
Возможно, еще более существенно то, что, по мнению многих россиян, дискуссия о прошлом уже состоялась и принесла она очень мало. Когда спрашиваешь людей старшего поколения, почему сегодня так редко говорят о ГУЛАГе, они отмахиваются: “В 1990‑е годы мы только об этом и говорили, а теперь хватит, сколько можно”. В довершение сложностей, в умах большого числа людей разговор о ГУЛАГе и сталинских репрессиях ассоциируется с “реформаторами-демократами”, с самого начала активно участвовавшими в обсуждении советского прошлого. Поскольку это поколение российских политических лидеров, как теперь считают, потерпело неудачу (их правление запомнилось коррупцией и неразберихой), многим заодно представляются сомнительными и любые рассуждения о ГУЛАГе.
Вопрос о необходимости помнить про политические репрессии и увековечить память жертв усложнен, как я уже писала в предисловии, тем, что Советский Союз перенес и другие трагедии – каждая со своими жертвами. “Добавочную путаницу, – пишет Кэтрин Мерридейл, – вносит то, что очень многие люди пострадали не раз. Они на равных основаниях могут назвать себя ветеранами войны, жертвами репрессий, детьми репрессированных и даже перенесшими голод”[1960]. Памятников погибшим на войне в России очень много, поэтому иные из русских, кажется, думают: разве этого недостаточно?
Но нынешняя глубокая тишина имеет и другие причины, менее извинительные. Для многих граждан России крах СССР был сильнейшим ударом по личной гордости. Может быть, чувствуют они, старая система и была дурна – но по крайней мере мы были сильны. И теперь, когда мы уже не сильны, нам не хочется слышать, что она была дурна. Слишком больно, как если бы плохо говорили об умершем.
Некоторые – до сих пор! – боятся того, что может обнаружиться, если копать слишком глубоко. В 1998 году Маша Гессен, американская журналистка российского происхождения, описала свои чувства, когда выяснилось, что одна из ее бабушек, милая пожилая еврейская дама, в свое время была цензором – правила репортажи иностранных корреспондентов, аккредитованных в Москве. Другая ее бабушка, тоже милая пожилая еврейская дама, однажды пыталась поступить на работу в “органы”. Обе сделали такой выбор от безвыходности – не в силу убеждений. Теперь, пишет Маша Гессен, ей стало ясно, почему ее поколение не хочет слишком сурово осуждать поколение дедов и бабушек: “Мы ни о чем не допытывались, не разоблачали их, не судили <…> Каждый из нас, задавая такие вопросы, уже этим рисковал бы предать любимого человека”[1961].