Святость и святые в русской духовной культуре. Том II. Три века христианства на Руси (XII–XIV вв.) - Владимир Топоров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А наперед я из купели Троицы мочил, а тут доправилось. Будете у Преподобного, от Златого Креста с молитвою испейте. И ты, мать, болящего сына из–под Креста помой, с верой! […] Преподобный кладезь тот копал, где Успенский собор, — и выбило струю, под небо! Опосля ее крестом накрыли. Так она скрозь тот крест проелась, прыщет во все концы — чудо–расчудо. Все мы радостно крестимся […]
Идут лесом, по тропкам, к Мытищам. Федя идет босиком. Горкин говорит: «Что ж ты в тройке и босиком! Засмеют». И тут следует признание Феди:
— Я теперь, Михаила Панкратыч, уж всё скажу… Лаковые сапоги я нарочно взял — добивать, а новую тройку […] — дотрепать. Не нужно мне красивое одеяние и всякие радости. А тут и вышло мне указание. Пришлось стаскивать сапоги, а как увидал болящего, меня в сердце толкнуло: отдай ему! И я отдал, развязался с сапогами. Могу простые купить, а то и тройку продам для нищих или отдам кому. Я с тем, Михаила Панкратыч, и пошел, чтобы не ворочаться. Давно надумал в монастыре остаться […] Благословлюсь у старца Варнавы, уж как он скажет. А то, может, в глухие места уйду, к валаамским старцам…
А тут вдруг Федя сворачивает в канавку и зовет мальчика и Анюту: «Глядите, милые… земляничка–то Божия, первенькая», — и дает им по. веточке земляничек красных и розовых, и никто не может вдоволь налюбоваться ими и съесть их.
Но вот и Мытищи. «Ma–тушки… самоварчики–то золотенькие по улице, как тумбочки!..». Перед каждым домом — самоварчики, блестят на солнце, и над каждцм синий дымок. Ждут богомольцев, угощают их чайком, а кого и квасом («А ну–ка, кваску, порадуем Москву!»). «Как Гocподь–то наводит!» — вскрикивает Горкин. Общая радость. «Пенится квас в ковше, сладко шипят пузырики, — и кажется все мне сказкой». И эти последние слова не раз еще повторятся, когда действительность будет подобна сказке, неотличима от нее.
Утро следующего дня. Сегодня должны пройти Пушкино и заночевать в Братовщине. «Поспеете», — говорит мужик, приютивший на ночь наших богомольцев и приглашает их пойти на усадьбу: «Пни там у меня, не хуже креслов». Идут по стежке, жаркий воздух, медовый дух. Гудят пчелы, чернеют ульи. Красными огоньками горит за плетнем смородина. «Сенцо–то, один цветок!» — радуется Антипушка: ромашка, кашка, бубенчики… Горкин показывает: морковник, купырники, свербика, белоголовничек. Трава — гуще каши. В холодке, у сарая, сереют большие пни. «Французы на них сидели! — говорит мужик. — А сосна, может, и самого Преподобного видала».
На травке дымит самовар. Антипушка с Горкиным делают мурцовку: мнут толкушкой в чашке зеленый лук, кладут кислой капусты, редьки, крошат хлеба, поливают конопляным маслом и заливают квасом. Запах мурцовки смешивается с запахом цветов. Все едят, только Федя грызет сухарик. «Молодец–то чего же не хлебает?» — спрашивает мужик. Объясняют: в монахи собирается, постится. «То–то, гляжу, чу–дной! Спинжак хороший, а в гульчиках, и босой… а ноги белы. В монахи — а битюга повалит». — «Как кому на роду написано, — говорит Горкин, — такими–то и стоит земля». — «У Бога всего много», — резонно вздыхает мужик. Завязывается беседа. Мужик рассказывает о себе:
— Бога не прогневлю: есть чего пожевать, на чем полежать. Сыны в Питере, при дворцах, как гвардию отслужили, живут хорошо. Хлеба даром и я не ем. А богомольцев не из корысти принимаю, а нельзя обижать Угодника. Дорога наша святая, по ней и цари к Преподобному ходили. В давни времена мы солому заготовляли под царей, с того и Соломяткины. У нас и Сбитневы есть, и Пироговы. Мной, может, и покончится, а закон додержу. Кака корысть! Зимой метель на дворе, на печь давно пора, а тут старушку Божию принесло, клюшкой стучит в окошко — «пустите, кормильцы, заночевать!». Иди. Святое дело, от старины. Может, Господь заплатит.
Упоминание Преподобного, в некоем большом масштабе, естественно сопрягается с воспоминаниями историческими. Мужик как–то назвал себя «царевым братом». Горкин попросил объяснения, и мужик рассказал ему подлинную историю о том, как у «Миколая Павлыча», брата царя «Лександра», родился сын и ему понадобилась «кормилка достоверная». Стали искать ее по всему царству–государству. А одна генеральша и похвались: «достану такую… из изборов избор». И через два дня Дуняша, мать мужика, была доставлена в Петербург. «Сперва в баню, промылипрочесали, духами душили, одели в золото–в серебро […] Сам Миколай Павлыч ее по щеке поласкал, сказал: «как Расея наша! корми Сашу моего, чтобы здоровый был». А царевич криком кричит, своего требует: молочка хочу! Как его припустили ко груди–то… к нашей, мы–тищинской–деревенской, ша–баш! Не оторвешь, что хошь […] Вот и выкормила нам Александру Миколаича, он всех крестьян–то ослободил. Молочко–то… оно свое сказало […]» — «Слушаю я — и кажется все мне сказкой», — передает писатель свое, мальчика, впечатление.
Но надо идти дальше. А у Горкина разболелась нога, боль страшная, не дойти ему до Троицы. Домна Панферовна машет на него ножиком и кричит, что ни за что помрет, а она свое дело знает — «чихнет только разок». Горкин крестится и просит: «Маслицем святым… потрите пузыречком от Пантелеймона… сам Ераст–Ерастыч без резу растирал…» Федя растирает больную ногу маслицем. Горкин постанывает и шепчет:
— У–ух… маленько пропустило… у–ух… много легше… жила–то… словно на место встала… маслице–то как работает… Пантелеймон–то… батюшка… что делает.
Все рады, мальчик не может унять слез. Горкин поглаживает его: «Напугался, милок..? Бог даст, ничего… дойдем к Угоднику». А кругом богомольцы — «Старичок–то лежит, никак отходит?..» Кто–то кладет на Горкина копейку; кто–то советует: «Лик–то, лик–то ему закрыть бы… легше отойдет то!» Горкин целует копеечку: «Господня лепта… сподобил Господь принять… в гроб с собой скажу положить…» А вокруг — «Гроба просит… душенька–то уж чует…» А Горкин повеселел, хотя и «жгет маленько». До Братовщины сегодня не дойти. Мальчик в крайнем волнении — тут и жалость к любимому Горкину, и эгоистическое чувство — не попадем в столь желанную и сказочную Троицу, и готовность к самопожертвованию: «Сядь, на тележку, Го–ркин! […] я грех на себя возьму».
Еще один ночлег— не предусмотренный никем. Ночь прошла беспокойно: он проснулся от жгучей боли, решил, что кусают его мухи. Горкин объяснил, что, должно, «кусают клопики», и посоветовал, как сделать, чтобы они не кусали. Видя, как вчера испугался за него мальчик, Горкин утешает его: «А ты подожмись, они и не подберутся. А–ах, Господи… прости меня, грешного… — зевает он».
«Горкин, какие у тебя грехи? Грех, ты говорил… когда у тебя нога надулась?..»
Тема греха, того самого, который мальчик вчера вечером был готов столь самоотверженно взять на себя, чтобы спасти Горкина, сейчас для него неотвязна и жгуча. Она как–то смутно связывается в детском сознании с самой поездкой к «Троице–Сергию», как и с темой смерти, впервые возникшей в нем, и тоже в каком–то пока совсем непонятном плане, как–то соотносимом с «Троице–Сергием». То, что у Горкина могут быть грехи, для него открытие: что же такое святой человек, если даже у Горкина есть грехи. Поэтому не из любопытства, не для того, чтобы как–то провести время в эту полубессонную ночь, мальчик вопрошает Горкина о его грехах. И тот понимает, что мальчик готов к исповеданию его, Горкина, греха и что он сам должен рассказать об этом грехе мальчику — и не только для него, но и для самого себя. Исповедь Горкина, святого в миру человека, заслуживает быть приведенной здесь полностью:
— Грех–то мой… Есть один грех, — шепчет он мне под одеялом, — его все знают, и по закону отбыл, а… С батюшкой Варнавой хочу на духу поговорить, пооблегчиться. И в суде судили, и в монастыре два месяца на покаянии был. Ну, скажу тебе. Младенец ты, душенька твоя чистая… Ну, роботали мы на стройке, семь лет скоро. Гриша у меня под рукою был, годов пятнадцати, хороший такой, Его отец мне препоручил, в люди вывесть. А он, сказать тебе, высоты боялся. А какой плотник, кто высоты боится! Я его и приучал: ходи смелей, не бойсь! Раз понес он дощонку на второй ярусок — и стал: «боюсь, — говорит, — дяденька, упаду… глаза не глядят!». А я его, сталоть постращал: «какой ты, дурачок, плотник будешь, такой высоты боишься? Ползай! Он ступанул — да и упади с подмостьев! Три аршинчика с пядью всей и высоты–то было. Да на кирпичи попал, ногу сломал. Да, главно дело, грудью об кирпичи–то… кровью стал плевать, через годок и помер. Вот мой грех–то какой. Отцу–матери его пятерку на месяц посылаю, да папашенка красненькую дают. Живут хорошо. И простили они меня, сами на суду за меня просили. Ну, церковное покаяние мне вышло, а то сам суд простил. А покаяние для совести, так. А все что–то во мне томится. Как где услышу, Гришу кого покличут, — у меня сердце и похолодает. Будто я его сам убил… А? Ну, чего душенька твоя чует, а?.. — спрашивает он ласково и прижимает меня сильней.