Путешествие - Станислав Дыгат
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Слушай… Это безумие. Уходи отсюда. Ведь я..
— Нет. Никуда я не пойду без тебя. Возьми пальто.
Оля была ошеломлена. Она остановилась, было видно, что она колеблется.
Генрик снова потянул ее за руку, на этот раз сильнее. Она взглянула на него немного сердито, но тут же улыбнулась, наклонила голову и громко рассмеялась, потом каким–то быстрым, ловким движением прижалась к нему, но, как только он захотел ее обнять, сейчас же отстранилась.
— Я пойду, — сказала она. — Все равно пойду!
— О! — закричал Генрик.
— Постой, постой, ведь люди смотрят, ради бога. Постой, но что я им скажу?..
Она провела рукой по лбу.
— А, все равно. Что–нибудь скажу.
Она побежала в зал. Через минуту, которая показалась Генрику бесконечностью, она появилась снова, какая–то строгая и сдержанная. Генрик был уверен, что сейчас она скажет: «ничего не выходит», — и перед ним раскрылась бездна. Но Оля подошла к нему, улыбнулась, прищурила глаза и сказала:
— Ну, пойдем. Чего же ты ждешь?
Держась за руки, они побежали по Иерусалимским аллеям в сторону Маршалковской. Дождь шел все сильнее, красивая Олина прическа размокла, и капли воды скатывались по ее лицу.
— Я так счастлива, — сказала Оля на бегу. — Мой милый, как хорошо, что ты за мной пришел.
— Скорей, скорей! — кричал Генрик.
Они прыгали через лужи, ловко обходили удивленных прохожих, летели сломя голову в свою гостиницу.
Однажды они расстались после слов, которых уже нельзя было ни изменить, ни взять обратно.
Генрик страдал несколько недель. Но настал день, когда вдруг жизнь показалась ему такой прекрасной и интересной, а будущее таким чудесным, что ему расхотелось страдать. А если в дальнейшем он жалел о чем–нибудь во всей этой истории, то не об Оле, не о каких–то там переживаниях, связанных с ней, а о той первой, самой первой встрече, когда нес за ней по Мазовецкой улице подрамник и ему казалось, что это и есть его сбывшаяся мечта.
Часть третья
ВОСЬМОЕ ПРОИСШЕСТВИЕ
«Дорогой Янек!
Мне очень трудно начать это письмо к тебе. После стольких лет… Нет. Может быть, эти годы были не самыми важными, но важно, что это были годы. О, и еще какие! Ты, наверно, это чувствуешь не так сильно, как я.
У тебя всегда все развивалось в жизни гармонично и равномерно, а значит, и годы проходят у тебя согласно какой–то психологической гармонограмме. Не накатываются, нечаянно нагромождаясь. Забытые, не всплывают вдруг в памяти.
Да, мой дорогой. Не одинаково обошлась с нами судьба.
Но боже мой! Что это я пишу? Можно подумать, что я завидую тебе, чувствую себя несчастным. Так считать было бы совершенной нелепостью. Ты всегда отличался необыкновенными способностями, что же удивительного, что жизнь вознесла тебя так высоко! А я?
Возвращусь, однако, к прерванной мысли. Мне трудно начать это письмо, так как сам не знаю, на каком основании, по какой причине я мог бы писать тебе так вдруг, ни с того ни с сего. В отношениях между людьми время играет важную роль, с годами самые близкие души оборачиваются друг к другу удивительными и неожиданными сторонами. Если так можно сказать о душах.
У нас дело обстоит совершенно иначе. Ты ведь достиг всего, к чему стремился. Достиг самого большего, чего человек может достигнуть. Со мной судьба…
Ах, снова пишу глупости. Совсем не то, что хочу написать. Прости мою сбивчивость, но действительно очень трудно начать мне это письмо к тебе. Сам прекрасно понимаешь.
По существу дело в том, что не время нас разделяет и лишает меня смелости. Не головокружительная разница в положении и успехах, а тот факт, что нас ничто и никогда не соединяло, что между нами были такие отношения, какие, пожалуй, редко бывают между братьями.
И если сегодня мне так трудно начать письмо, то это потому, что я к тебе обращаюсь с добрыми намерениями, впервые в жизни стараюсь установить с тобой отношения. Это–то, наверно, и лишает меня смелости в гораздо большей степени, чем прошедшие долгие–долгие годы, и больше, чем то, что ты человек известный, прославленный на весь мир, а я скромный варшавский чиновник, ничем не выделяющийся даже в своем министерстве.
Но что же это я!
Какая низкая неблагодарность с моей стороны. Столько я тут развел сложных и витиеватых психологических выкрутасов и ни слова не сказал о том, с чего должен был письмо начать.
Очень, очень благодарю тебя, дорогой Янек, за твои щедрые посылки, которые я регулярно каждый месяц получаю. Твоя память и забота равны моей неблагодарности.
В течение двенадцати лет я ни разу еще не благодарил тебя лично (нелично я сделал это через Косидовского, который по возвращении из Рима сообщил мне, что видел тебя, и утверждал, что поручение мое выполнил); итак, позволь мне сделать это, хотя, может быть, и смешно, что свою горячую сердечную благодарность я приношу тебе только сейчас.
Да. Трудно мне, трудно и странно писать тебе это письмо.
Я, наверно, солгал бы — а мне хочется, чтобы в этом письме не было ни слова неправды, — если бы сказал, что то, что ты помнишь обо мне, для меня важнее твоих посылок.
Нет. Это не может быть для меня важнее, так как благодаря твоим посылкам, Янек, я принадлежу к разряду людей с определенным жизненным уровнем. Да что тут говорить. Но то, что ты помнишь обо мне, взволновало меня, больше того, удивило. Ты, который никогда не обращал на меня внимания, не интересовался мной ни в малейшей степени и вообще не разговаривал со мной, сейчас, будучи на вершине успеха, живя в мире, который не имеет ничего общего с моим, проявляет по отношению ко мне такую постоянную заботу и не забываешь обо мне.
Чем это объяснить?
Говорит ли это о том, что в тебе дремлют какие–то родственные чувства? Что ты — о боже! — сохраняешь ко мне какую–то братскую привязанность? Или, может быть, на мой счет — единственный, оставшийся у тебя в этом секторе, ты делаешь перечисления потому, что платишь дань воспоминаниям детства, которые сверх всяких ожиданий будят твою тоску?
А может быть, тебя побуждают к этому твое необыкновенное чувство порядка и математическая точность в организации и устройстве житейских дел, чем ты всегда всех удивлял?
Представляю себе, как ты читаешь это (письмо, хмуришь брови и думаешь: «Черт побери, чего ему от меня надо? Если после стольких лет он наконец решился написать благодарственное письмо, то наверняка в конце окажется, что у него ко мне еще какое–нибудь дело. Хорошо, но зачем он так тянет и морочит мне голову?»
Дорогой Янек. В итоге действительно окажется, что я хочу тебя о чем–то попросить и действительно из–за этого пишу тебе.
Но если уж я решился написать, я не могу вот так ограничиться несколькими словами: «благодарю», «приветствую», «в то же время хочу обратиться с просьбой» и так далее.
Пойми, что, если уж я взялся за перо с намерением обратиться к тебе с чем–то, во мне сразу пробудилось желание излить на бумаге все, что я чувствую, что меня беспокоит и мучает, довериться, открыться. Излить самое сокровенное. И это желание гораздо важнее, чем все мои просьбы к тебе — эти надежные шпоры, заставившие меня взяться за письмо.
Ты мой брат, но далекий, чужой. Это так. Несмотря на посылки — нереальный, мифический. Ничто нас не связывает, ничто нас никогда не связывало, а в настоящее время наше родство просто смешная случайность. Смешная и обременительная. Что может иметь общего нерадивый варшавский чиновник с человеком, имя которого знает весь мир?
Так я на самом деле (верь мне, на самом деле) думаю и на самом деле как–то стыжусь и стесняюсь того, что мы братья, чувствую необходимость держаться на далекой (в этом отношении) дистанции и остерегаюсь всякого «амикошонства».
Но когда я обращаюсь к тебе непосредственно, все эти опасения внезапно рушатся, исчезают, остается ничем не прикрытый факт, очень простой и очевидный и вместе с тем очень теплый, сердечный и утешающий: я пишу письмо брату.
И тогда меня охватывает непреодолимое желание излить душу, пожаловаться, довериться и открыться хотя бы на бумаге. О, тогда человек как бы приближается, подкрадывается к детству и к юношеским годам. Из–за деревьев, из–за высохшего, колючего, густого кустарника сегодняшнего дня он тайком заглядывает в этот далекий прекрасный сад, ставший сегодня кладбищем иллюзий и надежд.
Итак, видишь, как мне трудно было начать это письмо, как мне трудно его писать. Я думаю, ты поймешь и простишь мне хаос и путаницу мыслей.
Ах, Янек. В эту минуту ни с того ни с сего мне вспомнился Цоппот (теперь он называется Сопот); итак, я вспомнил Цоппот, и как мы были там с родителями, и как на меня напал какой–то мальчишка–немец и пытался, пригнув мою голову к земле, измазать мне лицо собачьим дерьмом за то (как он об этом громко кричал), что я поляк. И это ему отчасти удалось. Тогда ты, хотя тебе было всего два года, а тому парню лет двенадцать, бросился мне на помощь и впился зубами ему в ногу. Он взвыл как бешеный и отпустил меня, а тебя, когда прибежали старшие, невозможно было от этого мальчишки оторвать — так ты на него разозлился (хоть тебе было всего два года) за то, что он напал на твоего брата. Никогда этого не забуду. И как–то, сам не понимаю почему, этот случай связывается у меня с посылками, которые ты мне теперь присылаешь.