Аристономия - Борис Акунин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Зло нельзя миловать, – говорил Дьячков, – ибо это нарушает великий закон справедливости. Щадить негодяя – такое же преступление, как не воздать по заслугам герою. Если мы не осудим и не покараем каждого деятеля преступной власти, вплоть до последнего хапуги-околоточного, они очень скоро расправят плечи и вновь полезут вверх, будто сорная трава. Такая уж это гнусная порода. Все эти бывшие жандармы, черносотенцы, верноподданнические ловчилы моментально перекрасятся, понацепят красных бантов, громче всех запоют «Марсельезу», и мы не успеем оглянуться, как они опять усядутся нам на шею. Кто будет виноват кроме нас с вами, кроме интеллигентского слюнтяйства и мягкосердечия? Нет, товарищи. Царя и царицу как главных виновников российских бед нужно судить всенародным судом и предать смерти, как были казнены Карл Английский и Людовик со своей Марией-Антуанеттой. Прихвостней можно оставить в живых, но отправить в Зерентуй, на каторгу, пусть погремят кандалами, как мы! А всем, кто служил в жандармерии и Охранке, кто занимал высокие посты, кто состоял в реакционных партиях, надо запретить лет на десять или пятнадцать поступать на государственные должности. Вот тогда, быть может, революция и сумеет отстоять свои завоевания!
Август Николаевич с ним не соглашался.
– Революция – не просто смена одного режима власти на другой. Это принципиальный переворот в отношении людей друг к другу и к своему государству, – говорил он. – Через подавление и страх ничего хорошего никогда еще не создавалось. Уродливые методы порождают лишь новое уродство. Чтобы покарать такую прорву людей, нам придется создавать нешуточную карательную систему. А ее только заведи – она сразу начнет жить собственной жизнью, искать всё новых врагов. Никого не надо казнить! В свободной стране не может быть смертной казни, ибо она – гнусность и позор для общества. Судить хозяев и слуг старого режима, конечно, нужно. Но не для того, чтоб их расстрелять или упечь на каторгу, а чтобы выставить напоказ их порочность и навсегда лишить царизм морального авторитета. Понимаете: не монарха нам надо истребить, а монархическую идею. Насчет люстрации я с вами согласен. Но ее тоже нельзя проводить огульно. Мало ли в государственных учреждениях самодержавной России, в том числе на высоких постах, было честных, добросовестных работников? Этак можно остаться без профессионалов. Не кухарки же у нас будут управлять государством?
Антон слушал и не знал, кто из них прав. А закончился спор, как обычно. Лавкадий Васильевич вспылил, обозвал оппонента «добряком от сытости». В ответ получил «желудочно-кислотного мизантропа». Так разругались, что Дьячков потом жаловался самому Знаменскому, и тот долго успокаивал мученика царизма.
Аркадий Львович непременно, хотя бы раз в день, обходил все комнаты Комиссии, разговаривал с сотрудниками, даже самыми низовыми. Он придавал этому обряду особое значение: новая власть должна быть демократична и неспесива. Глава ведомства от рядового работника отличается лишь кругом обязанностей и размером жалованья, в прочем же они равноправные товарищи. Звучный, превосходно поставленный баритон Знаменского можно было услышать и в машинном бюро, и в курьерской, и даже в караулке. Он словно стал выше ростом, статнее. И хоть любил сказать про себя, что он «крапивного семени», внук деревенского дьячка, однако выглядел истинным аристократом – из тех, которые, по выражению Достоевского, так обаятельны в революции. Барышни из канцелярии все поголовно были влюблены в эффектную белую прядь, венчавшую высокое чело. Сам же Аркадий Львович очень мило иронизировал по поводу своей внешности. «Эспаньолку я отрастил, чтоб удлинить кругловатое лицо и стушевать безвольную линию подбородка, – лукаво рассказывал он как-то в присутствии Антона. – Без пенсне вполне мог бы обойтись, близорукость несильная, и, когда нужно выглядеть помужественней, я его снимаю. Седую прядь следовало бы выстричь, но она хорошо видна издали и чудесно выделяет меня на коллективных фотографиях».
До переворота Знаменский в Думе считался «независимым левым», однако теперь всё больше солидаризировался с эсэрами, поскольку, как говорил он, раз уж установленный порядок не удержался и рухнул, теперь без крена в социалистическую сторону не обойтись. Он не стал ни министром, ни даже товарищем министра, да и в ЧСК формально считался просто членом Президиума, но в правительстве прислушивались к нему больше, чем к председателю, а в самой Комиссии по всякому важному и не важному вопросу шли к Аркадию Львовичу. Он был прост, доступен, его быстрый ум легко находил выход из любого затруднения. Довольно было увидеть, какой легкой, победительной походкой шагает Знаменский по коридору, чтоб сразу понять: этот человек на подъеме и взлете, его звезда еще не достигла своего апогея.
И когда, в середине желчного рассказа о допросе Штюрмера, дверь вдруг отворилась и вошел Аркадий Львович с обычным веселым вопросом-приветствием: «Ну, как тут мои скрижальщики истории?» – в кабинете будто сделалось светлее. Аренский просиял приязненной улыбкой, золоченые каминные часы радостно брякнули четверть часа, и даже сварливый Дьячков не обиделся, что его прервали.
– Скрижалим помаленьку, ваше высокопревосходительство, – бодро доложил писатель.
Лавкадий Васильевич всегда отвечал по существу:
– Я стенографировал допрос Штюрмера, товарищ Знаменский.
Антон же поскорей вытащил из ящика фотокамеру – утром принес из дому, чтобы сделать исторический снимок.
– Аркадий Львович, господа, в память о совместной работе… – И расстегнул футляр. – Займет одну минуту.
Старшие коллеги были только рады сфотографироваться с большим человеком. Знаменский покосился на часы, кивнул.
– Давай. Только быстро. Мне в двадцать минут нужно быть на Президиуме.
– Я мигом!
У Антона всё было продумано. Он выскочил в коридор, замахал фельдфебелю Лабуденко, начальнику смены караула.
– Снимите нас, пожалуйста. Я покажу, какую кнопку нажать.
Лабуденко, рослый усач с крестом и медалью на груди, спросил:
– С товарищем Знаменским? Я тоже желаю. Клобуков, не жидись. И фотку после отпечатай, своим в Елабугу пошлю.
– А снимать кто будет?
– Это мы устроим.
Фельдфебель подозвал того самого криворукого солдата, что давеча расколотил стекло, и стал распоряжаться подготовкой к съемке.
– Сюда пожалуйте, – попросил он Аркадия Львовича, поставив посередине кабинета стул. – Вы, господа, по бокам сядайте. Ты, Клобуков, сзади встань, а я в горизонталии.
Сам улегся на полу, расправил усы, вынул из кобуры офицерский «наган».
– Давай, Трофимов. Делай, как стенограф скажет.
Прежде чем встать на место, Антон установил выдержку, навел фокус. Света было много, и правильный – наискось.
Аркадий Львович тем временем рассказывал Аренскому (они были давние знакомцы):
– Римму почти не вижу. Вы слышали, что она придумала? Нет? Женское движение с лозунгом: «Бок о бок с мужчинами». Воюет с феминистками, которые не хотят бок о бок. Ужас какие страсти.
– Внимание, пожалуйста. Смотрите в камеру, не шевелитесь! – попросил Антон. – Жми, Трофимов. И еще раз, пожалуйста, для верности!
Потом Аркадий Львович унесся на свою важную встречу, Аренский тоже заторопился – опаздывал в ресторан, но Антону пришлось задержаться: фельдфебель потребовал снять его уже персонально – «анвасом и профилем».
– Напечатай в лучшем виде, товарищ. За нами не заржавеет, – сказал он.
Минут двадцать лишних на всё это ушло, и без четверти два раздался звонок.
Трубку снял Дьячков, он любил отвечать на телефон.
– Стенографический отдел Чрезвычайной комиссии. Слушаю.
Разочарованно повернулся:
– Клобуков, это вас.
– Чего ты, Антош? – сказала Паша и хихикнула. – Суп горячий, стынет. И я тож…
– Бегу, бегу. – И почувствовал, что краснеет.
Спрятал фотоаппарат, подхватил пальто, шапку.
– Стыдно, юноша, – сурово заметил Лавкадий Васильевич.
Антон вздрогнул. Слышал он, что ли? Не может быть!
– Стыдно пользоваться услугами горничной. Всякий, кто здоров, обязан обслуживать себя сам.
A-а, вот он про что.
– Это не горничная. Это моя жена.
Но Дьячков не поверил.
– Жена? В вашем возрасте? И потом, жена не обратится по телефону: «Мил человек».
И тут Антон взял реванш, разом за всё.
– Моя жена из бедной крестьянской семьи. А обращение «мил человек», по-моему, ничуть не хуже, чем «господин» или даже «гражданин».
Впервые мученик царизма поглядел на юного коллегу не как на инфузорию, а с удивлением. Возможно, даже уважительным.
Очень довольный, Антон неторопливо вышел из кабинета и перешел на бег уже за дверью.