Столкновение - Юрий Пахомов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я отмолчался как обычно. Может, и права она, но мокрогубая служительница, собирающая народные пожертвования, так и стоит перед глазами.
Минувшей осенью поехала Маша на экскурсию в старинное село Микулино, что на стыке Московской и Тверской областей, где в четырнадцатом веке процвело Ми- кулинское княжество, от которого остались крепостные валы и собор с усыпальницей местных князей. Зачем жене это понадобилось, без понятия, видно, по той же причине — забыться, найти утешение. Она и в Псково — Печорском монастыре была, и в Оптиной пустыни, и где–то еще. Я от этих поездок уклонился, не тянет меня. Еще книгу почитать — ладно, и то больше читал я сочинения Валентина Пикуля: живо, занимательно, остро, и исторические персонажи как живые.
Так вот к чему я об этой поездке. Из Микулина Маша привезла удивительную историю, точнее легенду. В Ми- кулине есть психбольница, оно и понятно, сумасшедших нынче от «свободной жизни» много прибавилось. Главным врачом больницы был человек незаурядный, знаток культуры, ценитель древности, энтузиаст. Так вот он — фамилию жена не запомнила — усилиями персонала психбольницы перестроил заброшенный клуб, превратив его в сельский музей, галерею живописи. Нашлись и спонсоры. Картины дарили художники, многие стали теперь знаменитостями, кое–что собрали по местным деревням — пейзажи, портреты, натюрморты, чудом сохранившиеся из помещичьих усадеб, уцелевшие от рук воров и черных собирателей икон. И потекли в этот музей отовсюду туристы, автобус за автобусом, наши и иностранцы.
Среди картин была одна, вроде неприметная, но зато с удивительной историей. На картине была изображена пожилая женщина в платочке, рядом на столе простая вазочка с пушистыми ветками вербы, на столешнице рассыпаны подснежники. Самым важным в портрете, писанном с безымянной старушки, утверждала Маша, были глаза, как на иконе, — светлые, внимательные, укрепляющие душу. Экскурсовод рассказала, что портрет написала неизвестная художница, перед самой войной гостила она в здешних местах, и доставили его из ближней деревеньки. Церкви вокруг в двадцатые–тридцатые годы были порушены, иконы сожжены, и молиться верующим было негде. И вот, когда накатил немец, деревенские бабы повесили эту картину в красном углу избы, перед ней укрепили на гвозде самодельную лампадку и стали молиться за победу русского воинства. Случилось чудо: мужики, призванные на войну из деревни, вернулись домой целые и невредимые. А в соседних деревнях воины все, как один, полегли. Такая легенда. В церкви картину по канону выставлять не положено, отдали в музей, так туда местные ходят теперь частенько, чтобы украдкой помолиться. Призадумаешься. Кажется, Достоевский сказал: «Изымите из русского человека Бога, и он превратится в зверя». Не этому ли сейчас мы являемся живыми свидетелями? Только ведь зверь — хищник; если сыт, он просто так не убьет, тигра в голубой цвет не перекрасишь, на содомские штучки его не развернешь, зверем управляют разумные инстинкты, выработанные эволюцией. А человек? Тут, как говорят нынешние журналисты и просвещенные деятели, без комментариев.
К подлинной вере, как я думаю, можно прийти только на гребне полной душевной открытости, искренности, а не под влиянием моды и обстоятельств. Как–то зашел я в церковь Иоанна Воина на Якиманке и встретил там видяевца, бывшего бригадного комсомольца, стоял тот со свечой, суетливо крестился и, судя по шевелящемуся рту, даже подпевал церковному хору. Узнав меня, расцеловал по–христиански и без тени смущения сообщил: «Надоумил Господь прийти к вере. Крещен был недавно, теперь грехи отмаливаю». А я, хоть убей, не верю, что на нетерпимого атеиста, богохульника вот так сами собой снизошли благодать и просветление ума. Скорее, изменилась обстановка, и он изменился.
8
Маша стала неохотно выезжать на дачу. Меня никогда особенно не тянуло к земле, моя страсть — рыбалка, закатиться километров за двести на Волгу, посидеть с удочками, похлестать спиннингом, а потом покемарить у костерка. К тому же вид опустевшего старого дома, грядок, затянутых снытью и крапивой, неухоженных яблонь нагонял тоску.
Дачу сначала сдавали — дело хлопотное, ремонт, договора, да еще неизвестно, какие съемщики попадутся, в Подмосковье обосновались разного рода темные людишки. Ко второй половине девяностых годов вокруг нашего участка вспухли, забираясь в небо, каменные особняки новых воротил, нуворишей, и вместо умерших милых соседей накатили надутые, высокомерные бабы из бывших маникюрщиц и рыночных торговок да ражие мужики в малиновых пиджаках, а местный люд покорно потянулся к ним в услужение.
Годика через два после дефолта Маша за хорошие, как сейчас выражаются, бабки продала родовое «имение» и, пользуясь близостью к банковым кругам, выгодно вложила средства в какие–то бумаги, депозиты, и стали мы вроде как средним классом, рантье, состригателями купонов. Все, как говорится, кока–кола! Если бы не душа, напоминающая пробоину в легком корпусе с развороченными острыми краями.
Маша вернулась в конце апреля, а в мае, сразу за Днем Победы, мы, препоручив соседям квартиру, укатили под Анапу, где каждый год у знакомой хохлушки Евдокии снимали хату–мазанку, стоящую в саду. Комната с печкой, летняя кухня, душевая кабина — чисто, прохладно. Что еще нужно?
Дом Евдохи стоял на высоком берегу, в стороне от шумной курортной Анапы, до моря нужно пройтись, да ведь прогулка только на пользу. Завтракали и ужинали дома, обедали в рыбных ресторанчиках, пиццериях, где понадежней. Анапу нынче не узнать, помаленьку становится она курортом, уж, по крайней мере, турецкого уровня. Усадьба деда Мартироса не сохранилась, на том месте нынче торговый комплекс, один за другим отошли в мир иной родичи Левона, и сам он лет уж десять не появлялся в Анапе, врачи запретили ездить на юг. Жили мы с Машей у самого синего моря до середины сентября. Хорошо было вечером посидеть на скамейке, море напоминало театральную декорацию — таким необыкновенно ярким, красивым было оно, густеющую синь постепенно оживляли огоньки, среди них различал я ходовые огни судов. Светила тоже были необыкновенно крупными, объемными, ночное небо напоминало звездный атлас. Думалось отстраненно. Иногда казалось, что мы с Машей одни в опустевшем мире: нет ни дома на Хамовническом валу, что торцом глядит на кладбище, где гении, яркие таланты лежат рядом с негодяями государственного масштаба, нет ни Колумбуса, ни предательницы–дочери, ни внука- перевертыша. А коли нет, нет и боли, нет душевного смятения и греховных мыслей о бессмысленности, пустоте жизни.
Из садов накатывал духовитый ветерок, пахло нагретыми на солнце сливами, политой к вечеру землей, дымком летних кухонь.
Вернувшись в Москву, недели две обвыкали, отзванивались знакомым, а потом, чтобы оттянуть надвигающуюся осень, срывались в Турцию или в один из уголков Испании.
Связь с Видяево поддерживалась, информация приходила теперь уже от сыновей моих однокашников и была она горькой и неутешительной. В девяностые годы рушилась страна, рушился и флот. Необузданный президент с испитым лицом вкупе с младореформаторами резали боевые корабли на металлолом, выполняя обязательства перед своими заокеанскими кураторами. При этом размывалось самое главное и ценное — моральные основы флотского содружества, гасли выстраданные веками традиции.
Разгильдяй матросик на родном атомоходе отхватил кусок кабеля из системы управления ракетами и загнал его на сторону. Хорошо еще, что лодка не находилась на боевом дежурстве. А разворотливый мичманок с компанией уродов пошел еще дальше — спер со склада и продал целый арсенал: автоматы Калашникова, пулеметы, гранатометы, боезапас к ним. Вовсю приторговывали и государственные мужи из различных фондов. Лодку 651‑го проекта, которой я командовал, способную нести боевую службу, толкнули финнам что–то за сто восемьдесят тысяч деревянных, а те, по слухам, переоборудовали ее в доходный ресторан. Другая субмарина упокоилась в музее американского города Провиденс в качестве символа лихой победы в «холодной войне». А когда погиб «Курск», всему миру открылся гарнизон Видяево с брошенными домами и гигантскими свалками, над которыми кружило воронье и чайки. Апокалипсис!
Ручеек информации постепенно иссяк, заглох родник — офицеры сотнями подавали рапорта на увольнение, перебирались ближе к центру, чтобы хоть как–то поддержать живучесть семей.
Каково было на все это смотреть морякам, сохранившим совесть и ответственность за судьбу Отчизны? Вот и уходили они один за другим, находя успокоение на погостах, разбросанных по всей России–матушке.
* * *Стояла предутренняя тишина, в окна затекал серый свет, он заполнял углы, и, увязая в нем, я почувствовал, как дом–корабль отошел от причала. Где–то внизу, на дне, мелькнуло Новодевичье кладбище, а слева и справа потекли знакомые места: серые проплешины скал с зелеными нашлепками мха, березы, изуродованные ветрами. В голове, будто лаг, отстукивал знакомые названия: мыс Еретик, остров Зеленый, мыс Толстик. Сигнальщик голосом Ивана Белобородько доложил: «Товарищ командир, пост СНиС не отвечает». — «Спят, бродяги!» — засмеялся Левон Горгинян. Я опустил бинокль и скомандовал: «По местам стоять, к погружению!»