Проза (сборник) - Марина Цветаева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Персияночка Разина и Ундина. Обеих любили, обеих бросили. Смерть водою. Сон Разина (в моих стихах) и сон Рыцаря (у Lamotte-Fouqué и у Жуковского).
И оба: и Разин и Рыцарь должны были погибнуть от любимой, – только Персияночка приходит со всем коварством Нелюбящей и Персии – «за башмачком», а Ундина со всей преданностью Любящей и Германии – за поцелуем.
Treue[66] – как это звучит!
А французы из своей fidélité [67] сумели сделать только Fidele (Фидельку!).
Есть у Гейне пророчество о нашей революции: «...und ich sage euch, es wird einmal ein Winter kommen, wo der ganze Schnee im Norden Blut sein wird...»[68]
У Гейне, вообще, любопытно о России. О демократичности нации. О Петре – державном революционере (Венчаной Революции).
– Гейне! – Книгу, которую я бы написала. И – без архивов, вне роскоши личного проникновения, просто – с глазу на глаз с шестью томами ужаснейшего немецкого издания конца восьмидесятых годов. (Иллюстрированные стихи! И так как Гейне – часто о женщинах, – сплошные колбасы!)
Гейне всегда покроет всякое событие моей жизни, и не потому что я... (событие, жизнь) слабы: он – силен!
Столкнуться – и, не извинившись, разойтись – какая грубость в этом жесте! Вспоминаю Гейне, который, приехав в Париж, нарочно старался, чтобы его толкнули – чтобы только услышать извинение.
В Гейне Германия и Романия соцарствуют. Только одного такого еще знаю – иной строй, иная тема души, иной масштаб – но в двуродинности своей Гейне – равного: Ромена Роллана.
Но Ромен Роллан, по слухам, галло-германец, Гейне – как все знают – еврей. И чудо объяснимо. Я бы хотела необъяснимого (настоящего) чуда: француз целиком и любит (чует) Германию, как германец, германец целиком и любит (чует) Францию, как француз. Я не о стилизациях говорю – легки, скучны – о пробитых тупиках и раздвинутых границах рождения и крови. Об органическом (национальном) творении, не связанном с зоологией. Словом, чтобы галл создал новую Песнь о Нибелунгах, а германец – новую песнь о Роланде.
Это не «может» быть, это должно быть.
Die blinde Mathilde[69] – воспоминание детства. Во Фрейбурге, в пансионе, к нам каждое воскресенье приходила женщина – die blinde Mathilde. Она ходила в синем сатиновом платье – лет сорок пять – полузакрытые голубые глаза – желтое лицо. Каждая девочка, по очереди, должна была писать ей письма и наклеивать, на свои деньги, марки. Когда письма кончались, она в благодарность садилась за рояль и пела.
Немецким девочкам: «Ich kenn ein Kätzlein wunderschön»[70]
Нам с Асей: «Der rothe Sarafan»[71].
Теперь вопрос: кому blinde Mathilde столько писала? Ответивший на вопрос напишет роман.
Как я любила – с тоской любила! до безумия любила! – Шварцвальд. Золотистые долины, гулкие, грозно-уютные леса – не говорю уже о деревне, с надписями, на харчевенных щитах: «Zum Adler», «Zum Löwen»[72]. (Если бы у меня была харчевня, я бы ее назвала: «Zum Kukuck»[73]).
Никогда не забуду голоса, каким хозяин маленького Gasthaus «Zum Engel»[74] в маленьком Шварцвальде, указывая на единственный в зале портрет императора Наполеона, восклицал:
– Das war ein Kerl![75]
И после явствующей полное удовлетворение паузы:
– Der hat's der Welt auf die Wand gemahlt, was wollen heisst![76]
После Эккермана могу читать только «Mémorial de Sainté-Hélénе» Ласказа – и если я кому-нибудь завидовала в жизни – то только Эккерману и Ласказу.
Странно. Здесь апогей счастья, там апогей несчастья, и от обеих книг одинаковая грусть – точно Гёте был тоже сослан в Веймар!
О, Наполеон уже для Гёте (1829 г.) был легендой!
О, Наполеон уже для Наполеона (1815 г.) был легендой!
Гёте, умиляющийся над вывернутым наизнанку зеленым мундиром Наполеона.
В Гёте мне мешает «Farbenlehre»[77], в Наполеоне – все его походы.
(Ревность)
Иду недавно по Кузнецкому и вдруг, на вывеске: «Farbenlehre». Я обмерла.
Подхожу ближе: «Fabergé»[78].
Во мне много душ. Но главная моя душа – германская. Во мне много рек, но главная моя река – Рейн. Вид готических букв сразу ставит меня на башню: на самый высший зубец! (Не буквы, а зубцы. Zacken[79] – какое великолепие!) В германском гимне я растворяюсь.
Lieb Vaterland, magst ruhig sein[80].
Вы только прислушайтесь к этому magst, – точно лев – львенку! Ведь это сам Рейн говорит: Vater Rhein![81] Как же тут не быть спокойным?!
Когда меня спрашивают: кто ваш любимый поэт, я захлебываюсь, потом сразу выбрасываю десяток германских имен. Мне, чтобы ответить сразу, надо десять ртов, чтобы хором, единовременно. Местничество поэтов в сердцах куда жесточе придворного. Каждый хочет быть первым, потому что есть первый, каждый хочет быть единым, потому что нет второго. Гейне ревнует меня к Платену, Платен к Гёльдерлину, Гёльдерлин к Гёте, только Гёте ни к кому не ревнует: Бог!
– Что вы любите в Германии?
– Гёте и Рейн.
– Ну, а современную Германию?
– Страстно.
– Как, несмотря на...
– Не только не смотря – не видя!
– Вы слепы?
– Зряча.
– Вы глухи?
– Абсолютный слух.
– Что же вы видите?
– Гётевский лоб над тысячелетьями.
– Что же вы слышите?
– Рокот Рейна сквозь тысячелетия.
– Но это вы о прошлом!
– О будущем!
Гёте и Рейн еще не свершились. Точнее сказать не могу.
Франция для меня легка. Россия – тяжела. Германия – по мне. Германия – древо, дуб, heilige Eiche[82] (Гёте! Зевес!). Германия – точная оболочка моего духа. Германия – моя плоть: ее реки (Ströme!) – мои руки, ее рощи (Heine!) – мои волосы, она вся моя, и я вся – ее!
Edelstein. – B Германии я бы любила бриллиант. (Edelstein, Edeltrucht, Edelmann, Edelwein, Edelmuth, Edelblut[83]...)
А еще: Leichtblut. Легкая кровь. He легкомыслие, а легкокровие. А еще: Uebermuth: сверх-сила, избыток, через-край. Leichtblut и Uebermuth – как это меня дает, вне подозрительного «легкомыслия», вне тяжеловесного «избытка жизненных сил».
Leichtblut и Uebermuth – не все ли те боги? (Единственные.)
И, главное, это ничего не исключает, ни жертвы, ни гибели, – только: легкая жертва, летящая гибель!
A Gottesjüngling![84] Не весь ли Феб встает в хороводе своих любимцев!
A Urkraft[85], – He весь ли просыпающийся Хаос! Эта приставка: Ur! Urquelle, Urkunde, Urzeit, Urnacht[86]
Urahne, Ahne, Mutter und KindIn dumpfer Stube beisammen sind...[87]
Ведь это вечность воет! Волком, в печной трубе. Каждая такая Urahne – Парка.
Drache и Rache[88] – и все «Nibelungenlied»[89]!
«Германия – страна чудаков» – «Land der Sonderlinge». Так бы я назвала книгу, которую я бы о ней написала (по-немецки). Sonderlich. Wunderlich[90]. Sonder и Wunder в родстве. Больше: вне Sоnder нет Wunder, вне Wunder – нет Sonder.
О, я их видела: Naturmenschen[91] с шевелюрами краснокожих, пасторов, помешавшихся на Дионисе, пасторш, помешавшихся на хиромантии, почтенных старушек, ежевечерне, после ужина, совещающихся с умершим «другом» (мужем) – и других старушек – Märchenfrau, сказочниц по призванию и ремеслу, ремесленниц сказки. Сказка, как ремесло, и как ремесло кормящее. – Оцените страну.
О, я их видела! Я их знаю! Другому кому-нибудь о здравомыслии и скуке немцев! Это страна сумасшедших, с ума сшедших на высшем разуме – духе.
«Немцы-мещане»... Нет, немцы – граждане: Bürger. От Burg: крепость. Немцы – крепостные Духа.
Мещанин, гражданин, bourgeois, citoyen[92], у немцев же – неделимо – Bürger. Для выявления же понятий мещанства, буржуазности – приставка klein: klein-bürgerlich[93].
Может ли не быть отдельного слова для основной черты нации? Задуматься.
Мое вечное schwärmen[94]. В Германии это в порядке вещей, в Германии я вся в порядке вещей, белая ворона среди белых. В Германии я рядовой, любой.
Притеснен в Германии только притесняющий, т. е. распространяющийся – внешне – за указанный ему предел, пространственный ли, временной ли. Так, например, играя в своей комнате на флейте позже 10 часов, я распространяюсь за предел временной, установленный общежитием, и этим тесню соседа, в самом точном смысле стесняю (укорачиваю) его сон. – Умей играть молча! —
Мне, до какой-то страсти равнодушной к внешнему, в Германии просторно.
В Германии меня прельщает упорядоченность (т. е. упрощенность) внешней жизни, – то, чего нет и никогда не было в России. Быт они скрутили в бараний рог – тем, что всецело ему подчинились.
In der Beschränkung zeigt sich erst der Meister,Und das Gesetz nuz kann uns Freiheit geben[95].
Ни один немец не живет в этой жизни, но тело его исполнительно. Исполнительность немецких тел вы принимаете за рабство германских душ! Нет души свободней, души мятежней, души высокомерней! Они русским братья, но они мудрее (старше?) нас. Борьба с рыночной площади быта перенесена всецело на высоты духа. Им здесь ничего не нужно. Отсюда покорность. Ограничение себя здесь для безмерного владычества там. У них нет баррикад, но у них философские системы, взрывающие мир, и поэмы, его заново творящие.