Жизнь Суханова в сновидениях - Ольга Грушина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это вы книгу пишете? — угрюмо спросил я, чтобы не молчать. — А про что?
— Значит, ты наслышан о моей работе, — сказал он с улыбкой. — Видишь ли, книга посвящена эстетическим принципам эпохи Возрождения… Но тебе это вряд ли что-либо говорит. Если попросту, книга моя об искусстве — об искусстве и красоте. Ты любишь искусство, Толя?
Мне вспомнилось, как однажды в школе учительница декламировала нам хлесткий стих Маяковского про ананасы и рябчиков, но он оставался для меня пустым звуком, пока она не объяснила, что были такие толстые, разодетые люди, которые эксплуатировали трудовой народ, чтобы лакомиться деликатесами и окружать себя красивыми вещами. И еще я подумал про висевшие в школьных коридорах красные с черным плакаты, на которых богатырского сложения молодцы, чем-то похожие на Антона Морозова, взмахивали гигантскими молотами; и про плакаты в столовой, с изображениями мерзких насекомых-паразитов и наказами мыть руки перед едой. Терпеливо поблескивая очками, Профессор ждал моего ответа.
— Красота — это для буржуев, — с презрением заявил я.
Он снова улыбнулся, но на сей раз печально.
— Ты так считаешь? — переспросил он, взял со стола журнал с золотыми буквами на обложке, полистал, нашел нужный абзац и стал задумчиво читать вслух, будто самому себе: — «…мы твердо верим, что жить без Красоты нельзя… надо завоевать для наших потомков свободное, яркое, озаренное солнцем творчество, влекомое неутолимым исканием, и сохранить для них Вечные ценности, выкованные рядами поколений… Искусство — вечно, ибо основано на непреходящем, на том, что отринуть — нельзя. Искусство — едино, ибо единый его источник — душа… Искусство — свободно, ибо создается свободным творческим порывом…»
Ни слова не поняв, я уставился на него с неприязнью. Меня одолевала зевота, но я и не думал прикрывать рот ладонью, как учила мать. Он взглянул на меня, словно только что вспомнил о моем присутствии, и со смущенным смешком отложил журнал.
— Мои извинения, — сказал он торопливо. — Просто захотелось услышать звучанье этих слов. Прекрасный был журнал — «Мир искусства»… Ну да ладно. Пока ты не ушел, Толя, можно тебе кое-что показать? Посмотрим, увидишь ли ты в этом красоту.
Я бы, может, и отказался, но он, не дожидаясь ответа, уже снял с полки тяжелую книгу. Открыв ее на заложенном месте, он опустил ее на стол и бережно приподнял папиросную бумагу. Моей щеки мимолетно коснулся душок плесени. Это было моим последним ясным ощущением — потому что в следующий миг мои глаза упали на страницу.
В каждой жизни случаются, наверное, такие мгновения, но они невероятно редки: в ушах звенит торжественная тишина, вселенная замирает, будто очарованная, а мысли и чувства беспрепятственно пронзают насквозь все твое существо, пролетая из конца в конец вечности за единую минуту; когда же время возобновляет свой ход и ты возвращаешься из той безымянной, ослепительной бездны, где ты витал, в тебе что-то изменяется, изменяется необратимо, и с той поры жизнь, независимо от твоей воли, течет в совершенно ином направлении. Вот и для меня настал именно такой миг.
Будь мне тогда лет тринадцать-четырнадцать, ничего такого, возможно, и не случилось бы — возможно, я посмотрел бы из вежливости, что там показывает старик, и со всеядным подростковым возбуждением разглядел не что иное, как голую женщину, которая прикрывается невообразимо длинными прядями, однако выставляет достаточно напоказ, чтобы удержать похотливый взгляд.
Но мне было всего лишь восемь, и голой женщины я не увидел. Я увидел нежнейшую серовато-серебристую зыбь, и зелень, такую богатую, напоенную золотыми нотами, точно застывшим солнечным светом; и еще сверкающую, прозрачную белизну, и ярчайший медный блеск, и розовый цвет, который был вовсе не розовым, а таким, для чего и названия не подобрать, чем-то жемчужным, переливающимся, куда более драгоценным, нежели перламутр в потаенных ракушечных спиралях, — да, я воочию увидел все те сияющие, насыщенные, ясные цвета, которые прежде являлись мне лишь в моих снах, а тут впервые вырвались на свободу и обрели самое идеальное, самое лучезарное воплощение. Затаив дыхание, я следил на протяжении своей собственной маленькой вечности, как оттенки и формы плавно перетекают друг в друга, творя гармонию, творя великолепие, творя красоту…
Над моей макушкой старик вел рассказ — про какого-то мужчину по фамилии Боттичелли, про какую-то женщину по имени Венера, про какое-то место под названием Флоренция. Я ничего не слышал.
— А еще что-нибудь можете показать? — спросил я, когда ко мне вернулся дар речи.
Он замолчал и посмотрел на меня пристальнее, чем раньше.
— А как же, конечно могу, — мягко ответил он. — Но сегодня уже, пожалуй… Боже мой, не иначе как часы остановились! Половина пятого утра, возможно ли это? Приходи завтра, Толя… но… чуть пораньше, хорошо?
Уснул я почти засветло. Пытки, уготованные мне Морозовыми, ни разу не потревожили мой сон: вместо этого мне снилась светящаяся, яркоглазая богиня, рождающаяся из неземного вихря очертаний и цветов. Наутро я проснулся с улыбкой абсолютного счастья на губах, зная, что меня ожидает другая, новая жизнь.
Глава 8
Во вторник Суханов проснулся поздно и с удивлением поймал себя на том, что улыбается; не иначе как ему приснился особенно приятный сон. Он порылся в памяти, чтобы ухватить его тающий отблеск, вышел, позевывая, в коридор и был удивлен еще более приятно, на сей раз — восхитительным запахом жареного лука, аппетитно заправлявшим воздух по всей квартире. Решив, что жизнь и без Валиных кулинарных талантов вполне приемлема, он сонно побрел, куда вел его нос, в кухню, но на пороге остолбенел при виде склонившегося над плитой Далевича, в Нинином фартуке и с лопаточкой в руке.
— Ты должен это попробовать, — с набитым ртом выговорила Ксения. — Омлет — пальчики оближешь!
Сознавая нелепость своего вида — пижама в горошек, туго обтягивающая полный живот, затейливый отпечаток диванной обивки на щеке, — Суханов заявил, что не особенно голоден (тут у Нины слегка поднялись брови), да к тому же работы накопилось невпроворот, а потому не будет ли Ксения так любезна, когда они перейдут к кофе, принести чашечку ему в кабинет? Вслед за тем, пробормотав невнятные извинения в сторону Далевича, он ретировался к себе, по пути отметив, что дверь в комнату сына демонстративно закрыта. К тому времени, когда он устроился за письменным столом, последние следы утреннего благодушия растаяли, как мираж в пустыне, и мысли унылым караваном потянулись невесть куда. Нужно было решить вопрос с комнатой для этого назойливого родственника; подумать, как быть с Василием, чей скользкий взгляд и ядовитые реплики стали всерьез беспокоить Суханова, и, самое главное — как-то завершить текущую работу: этот неподдающийся материал о Сальвадоре Дали, который ему так бесцеремонно навязали.
Впрочем, работа двигалась вполне успешно, заключил он по прочтении вчерашнего текста. Он начал статью с удачно припомненной истории, не только занятной, но и бесспорно метафорической, что избавляло его от неприятной необходимости использовать такие ярлыки, как, например, «ненормальный». Однажды во время официального завтрака, на котором присутствовал видный советский поэт, Дали стал восторгаться красотой грибовидного ядерного облака, которое наливается спелым багрянцем в небесах. Советский деятель культуры, возмущенный таким отсутствием человечности, не нашел подобающего ответа и плюнул Дали в кофе. Художник и бровью не повел. «С чем только я не пил кофе — со сливками, с сахаром, с молоком, с коньяком и ликером, — задумчиво произнес он. — Но вот с плевком раньше не приходилось». После чего он с явным смаком поднес чашку к своим изогнутым усам.
Вернув опустевшую чашку в фарфоровое гнездо, Суханов вставил в допотопную машинку чистый лист бумаги. Как ни странно, после такой эффектной преамбулы вдохновение к нему не возвращалось, и он долгое время бездействовал, легонько постукивая указательным пальцем по клавише пробела и обводя глазами книжные полки. Ему было досконально известно содержание всех книг, имевшихся в его библиотеке. Ее открывала негромкая, но всепроникающая барабанная дробь избранных трудов Маркса и Энгельса, которую подхватывали дрожащие, флейтоподобные ноты Плеханова и Луначарского, далее мощной лавиной походного марша гремели трубы ленинского Полного собрания сочинений в бордовых переплетах и, наконец, вступал спевшийся хор отечественных искусствоведов минувших шестидесяти лет (где солировали его собственные монографии, в гордом многоцветье всех переизданий), на последней полке весьма несуразно переходящий в неблагозвучные диссонансы случайных альбомов по искусству, с беспорядочным щелканьем и треском сюрреалистических кастаньет, гонгов и цимбал, едва не заглушавших скрипичные концерты итальянского Возрождения. (Подборку источников по сюрреализму составляли изданная в Нью-Йорке загадочная брошюра, озаглавленная «Безопасные сюрреалистические игры для вашего досуга», а также некий каталог, на обложке которого был помещен портрет мужчины в шляпе-котелке и с птицей вместо лица.)