Синдром пьяного сердца (сборник) - Анатолий Приставкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вспомните систему: мероприятия в центре тотчас копировались на местах, принимая карикатурные формы, и, как только начинался в идеологии новый виток закрутки, в горкоме-крайкоме тотчас спохватывались: «А что, Садовников на месте? В Москве? Почему же в Москве, если он нужен для такого мероприятия?»
В Москву Георгий обычно приезжал по приглашению главного редактора «Юности» Бориса Полевого, человека дошлого, имевшего достаточное представление о провинции и ее нравах. В какой-то острый момент он вытаскивал Садовникова из его болота, как бы для редактирования, а на самом деле просто для передышки.
И тогда в Москву, в журнал «Юность», из здешних кабинетов летела срочная телеграмма с указанием коммунисту Садовникову немедля явиться по месту прописки для предстоящего «творческого собеседования». Так именовалась у нас проработка. А как заканчивалась очередная сессия, или бюро, или собрание писателей («та самая «орава Варрав»), опального писателя нехотя отпускали, взяв с него твердое слово до следующего мероприятия не удаляться слишком далеко.
Садовников был мальчиком для битья и оттого им особенно дорожили. Практически он один самим фактом литературного существования, не очень легкого, кормил целую идеологическую свору горкомовско-крайкомовских нахлебников.
Завидев теперь среди участников десанта некоторых бывших своих гонителей, Георгий старался огибать их, но ни о ком не сказал дурного слова. Все они были вполне приличные, по нынешним понятиям, люди. В меру испорченные и в меру начитанные и неглупые. Вот только дубасили его по голове да лупили чем ни попадя, и исключали, и изгоняли, и в конечном итоге изгнали-таки, выкинули из «красного» города… В белокаменную столицу…
Кажется, впервые с тех самых пор и приехал Георгий на эту не очень-то приветливую для него землю. Да и на «десант» согласился, чтобы не бросать меня одного.
Внешне Георгий похож на польского президента Леха Валенсу, только помоложе, такое же округлое лицо, вислые усы, добрые усталые глаза. У Георгия не только покладистый характер, он незлоблив и не считает для себя главным помнить чужое зло. Ну а если, как бывало, приходилось защищаться, он проделывал это с грустной иронией, с шуточкой, но чаще над собой, а не противником. Противника он в упор переставал замечать. Только и всего.
Вот повествует он, как, собираясь в Москву, получал от всех соседей просьбы, записочки и целые списки что-то там купить, достать, привезти… И вез, пока не сообразил, что просьб становится больше и больше, а времени для себя все меньше и меньше. Только и успевай оглядываться на витрины: тут дружки для новорожденного просили, тут для молодоженов, для знакомого пенсионера или для дальней родственницы…
Не умея отказывать, он однажды совершил решительный шаг: положил длинные-предлинные списки вместе с деньгами в ящик письменного стола и уехал в Москву налегке, ощущая необыкновенное чувство освобождения, потому что мог свободно погулять по городу. А когда вернулся, рассказал придуманную историю, которая вполне могла и быть, что встретил он в Москве приятеля, да завалились они в ресторан, там в аэропорту, да все и просадили… Сперва свое, потом, как вы понимаете, чужое… Но с кем не бывает! Да, да! С кем не бывает?
Эта форма особенно доступна для окружающих и вызывает даже иногда сочувствие. Притом что от долга не отказывался и клялся и божился, что деньги он, хоть и не сразу, вернет…
Деньга он, конечно, вернул. Но в очередной заезд, когда стал собираться в столицу, выяснилось вдруг, что никому ничего от него не надо.
Теплоход между тем отчалил. Заиграла музыка. Народ будто смыло с палубы: все кинулись куда-то по железным ступенькам вниз, в глубь судна, и исчезли. Оказалось: в кают-компании накрыт банкетный стол и дают гостям-десантникам бесплатно выпить и закусить.
Мы с Георгием полюбовались на воду, на зеленые в садах и огородах берега, а когда оглянулись, увидели, что на палубе стало повеселей: зазвучали песни, кто-то захотел даже танцевать…
Мы хоть и в последнюю очередь, но тоже сообразили, что надо пойти и что-то поискать, если хотим быть вровень с другими. А под тех, кто не ищет, как под тот лежачий камень, никакая вода не потечет. Водка тем более.
Один мой приятель рассказывал, что попал на какой-то юбилей родного города в тот момент, когда ввели в стране сухой закон. Сидел, как на чужом пиру: стол ломился от яств, но ни одной захудалой бутылочки вина… Страшное наказание, признался он, быть на юбилее и сидеть, как болван, без рюмки! Такая злая тоска подступила к горлу, что, в сердцах прокляв и себя, и праздник, пошел он в туалет, и тут вдруг выскочил, как черт, из-под толчка человечек и радостно прошептал: «Направо, направо! Там ждут! Ждут!» А направо, прямо перед писсуаром, был накрыт другой столик, и уж на нем-то было все… Там и правда ждали разные крепкие и некрепкие напитки… Сходив в заветный туалетик разок-другой, наш приятель, по его словам, ожил, почувствовал себя полноценным человеком… Как и собратья по столу, которые то и дело выбегали по надобности, а возвращались одухотворенные и довольные жизнью. И тут искать долго не пришлось. Мы спустились по крутым ступеням в сумрачное нутро судна и по гулким, будто из бочки, голосам, по особому гудению, который сопровождает любой подобный праздник, обнаружили кают-компанию с длинным столом, нагруженным угощением. Было много дешевой водки, закуска же была символическая: жирная колбаса под названием «украинская», нарубленная большими кусками, обмякшее сало да зеленые огурцы.
Народ пил из граненых стаканов и громко возглашал тосты. За родную Кубань, за колхозный зажиточный край, за отцов-кормильцев, которые… И далее в том же духе. Отцы-кормильцы, не снявшие даже здесь, в помещении, своих длиннополых фетровых шляп, благодушно кивали, хрустя огурцом, а чуть подзаправившись и оглядев хозяйским взором халявщиков, суетившихся у стола, распорядились поэтам читать свои стихи.
Но поэты и сами рвались в бой. Один из них, размазывая жирные космы по щекам, чуть закрасневшись от принятого, провыл стишки об отчем крае, который цветет и зреет, и чем дальше, тем, значит, зрелей…
Другой задушевно, со слезой в голосе, объяснился в любви родному колхозу, который в свое время сделал из него человека, доверив ему общественный комбайн… С тех пор он всегда навещает свой колхоз, чтобы приложиться к святой водице правды, которую он здесь черпает. И будет черпать и далее.
Отцы-кормильцы одобрили поэтов, кивая шляпами, и поднесли с доброй отеческой улыбкой каждому из них по стаканчику той самой, надо понимать, святой водицы… И тогда один из них, тот, что первым «выл стихи», вдруг запел… Высоко, чуть грассируя (у него оказался недюжий голос), о партии, которая… «наш рулевой».
Там были такие поэтичные слова:
Партия наши народы сплотилаВ братский единый союз трудовой,Партия наша надежда и сила,Партия наш рулевой…
И грянули кругом, аж пароход задрожал от могучего слияния голосов, рвущихся из самых глубин души. Пели с редким чувством единения и гордой радости за объединившую нас партию (надо понимать, и здесь за столом), которая вела, ну как этот корабль, к желанной и близкой цели. С таким же напором чувств и внутренней, неистребимой богатырской силой было исполнено о Стеньке Разине и далее свое, революционно-казачье…
– Михалков? – попытался проявить осведомленность один из нас, имея в виду песню про партию, которая его, Михалкова, рулевая. Все-таки сам водит машину и всегда знает, куда рулить.
Но второй из нас возразил:
– Это Долматовский… Он про тачанку написал! Лети, мол, с дороги птица… И зверь… А то из пулемета… Все четыре колеса…
– Так это же Рудерман!
– Нет, он же про пароход… который на стрелке… где в рубашке нарядной подруга… значит, живет…
– И еще про красавицу Волгу, которая народная и полноводная…
– Это – Алымов!
– А может, Софронов… А может, Грибачев… а может, Гусев… А может, Сурков… или Лебедев-Кумач!
За песнями, как выяснилось, промахнули и первую запланированную встречу… Едва удалось охватить глазом пристаньку, вокруг которой толпился организованный для встречи народ. Впереди остальных темным монолитом местное начальство, все в плащах и шляпах, а чуть в стороне оркестранты с барабаном и блестящими трубами, а за ними невинные жертвы революционного десанта: детишки в белых рубашках и красных галстуках с букетами цветов в руках, истомленные ожиданием и жарким солнцем.
Но один из отцов-кормильцев отмахнулся: «Обойдутся! Пое-ехали!» И прокатилось следом дружными голосами: «Поехали! Поехали!»
Матрос дал отмашку, пионерам и всем жаждущим отеческого слова было просигналено гудком, что теплоходу, мол, некогда, он торопится в дальнюю станицу, а тут пусть празднуют без него, как предписано и утверждено свыше. В газете же как надо осветят и напишут. На то их и поят, чтобы знали, что и о чем писать.