Василий Голицын. Игра судьбы - Руфин Гордин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Постепенно все-таки к нему пришло умение блюсти себя. Он все больше и больше ощущал свою ответственность в делах государства. Это чувство крепло внутри, заставляя его спохватываться вовремя.
Пока что он вяло сопротивлялся царевне Софье. Он думал: ну пусть ее тешится до поры до времени. Наступило замиренье: двор возвратился в Москву, стрельцы укрощены стараниями Федора Шакловитого. Тихо стало на Москве. И пусть эта тишина была напряженной, обманчивой, но все-таки воздух разрядился.
А жизнь казала Петру столько соблазнов. И все приманчивые. И он не мог устоять перед ними. Особенно, когда всем распоряжался Либер Фрейн Франц. Женки в Немецкой слободе были открыты веселию, не прятались, не кутались. Лефорт представил Питеру Аннушку Монс, разбитную голубоглазую красотку. Ничего похожего на его Евдоху в ней не было. Розовая кожа, светлые вьющиеся волосы, задорные ямочки на щеках, непринужденность в обращении. Все это пленило Петра. А Франц подзадоривал:
— Как можно устоять перед Аннушкой. Ты, Питер, поухаживай за ней — эта крепость любит осады и, если проявить упорство и настойчивость, — капитулирует. Особенно перед таким вооруженным до зубов противником, как ты, Питер.
Осада длилась, впрочем, недолго. Крепость капитулировала перед превосходною силой. Молодой царь потерял голову. Жена, Евдокия, скучная, ограниченная, ничего не смыслившая в любовных утехах, была забыта. А вскоре стала вообще постыла.
Аннушка Монс воцарилась в сердце Петра. Она была весела, затейлива и изобретательна в постели. Ну полная противоположность унылой и неумелой жене.
Франц сделался его поверенным. Но когда Петр совершенно серьезно заговорил о том, что хочет упрятать жену в монастырь и жить с Аннушкой, Лефорт остудил его:
— Нет, майн либстер, этого делать нельзя. Все подымутся против, и, прежде всего, царица, твоя матушка.
— Матушка терпеть не может Дуньку, — возразил Петр.
— Все равно. Пока Аннушка ни в чем тебе не отказывает, — пользуйся. Только и всего. Она создана для утехи.
Она действительно была создана для любовных утех. И ублажала Петра, неутолимого и неистощимого об эту пору, как могла. Иной раз, правда, она просила пощады: Петр открывал женщину и, как всякий открыватель, был жаден. Венценосная супруга представлялась после всего до того скучной и пресной, что он однажды пожаловался матушке Наталье:
— Не могу с Дунькой жить. Не могу и не буду. Ты, матушка, навязала мне ее, твой это выбор. А теперь как быть?
— Да, мой прекрасный, виноватая я, — вздохнула царица. — Братец Лев нашептал: вот-де крепенькая да хорошего рода. Я и согласилась. А что уж за род такой — дворянский, заслуг за ним великих не водится. Уж потом братец Лев винился: не туда-де занесло. И дядьку жены твоей, — боярина Петра Абрамовича Лопухина, управлявшего приказом Большого дворца, — взял да и съел. Нам, Нарышкиным, от сего пользы нету. А что ты с немкою связался, то худо. Слух уж о том пошел по Москве, будто брат твой Иван сказывал кому-то, что живешь-де ты не по-православному, а по-немчински, по-лютерски.
— Не мог Иванушка такое говорить, — возразил с уверенностью Петр. — Мы с ним в дружбе живем, и он мне ни в чем не перечит. Это все сестрица Софья, ее козни. Экая злыдня. Ужо я ей выговорю!
— Не связывайся ты с ней, Петруша, — взмолилась царица Наталья. — Она что змея — украдкою по-тихому ужалит. А яда у ней вдоволь.
— Не до нее мне сейчас. До поры до времени я ее не трону, но уж коли доберусь, — худо ей будет. Самозванка она. Власть себе самозвано забрала. Противу обычая это, противу всех законов: баба правит государством.
— Повремени, повремени, Петруша, — умоляюще проговорила мать. — Кабы не было от нее худо. Сильны еще Милославские, много их. В смуту побили наших, Нарышкиных. А каков был братец мой, Иван, всем взял — лепотой, умом, нравом. Растерзали. И братцев Афанасья, Матремьяна, Ивана Фомича Нарышкина… Ох, много наших полегло тогда. Увела я тебя, дитятко мое прекрасное, дабы не видел ты зверского смертоубийства.
— А я видел, матушка, и кровь моя кипит. Погоди, будет тем злодеям отмщенье, придет время, столь же жестоко поквитаюсь с ними.
— Господь велел прощать врагов своих, — кротко произнесла царица Наталья.
— Пророк ведь велел: око за око, зуб за зуб.
— Помни, сынок, всякое зло злом и оборачивается.
— Помню и о сем, но все едино: укорот врагам нашим будет.
С тем и ушел. Сел на коня и с денщиками своими отправился на поле бранное, близ Семеновского двора. Там уже дожидался его Франц Лефорт с несколькими иноземцами, сведущими в ратном деле. Потешные были выстроены как на параде. Вдалеке тоже в строю стоял лучший и верный Стремянный стрелецкий полк.
Петр объявил примерную баталию: потешные против стрельцов. Пушки и ружья были заряжены, пороху извели немало, но вместо пуль были бумажные пыжи. При выстреле они загорались и, коли попадали в человека, могли опалить его по-серьезному.
— Начинай! — Петр взмахнул шпагой. И полки двинулись друг на друга.
Флейты и барабаны смолкли. Загремела иная музыка: музыка боя. Поле заволокло пороховым дымом, палили с обеих сторон. Палили, не двигаясь.
— Чего стоите? — гневно крикнул Петр на своих потешных. — Вперед! Форвертс!
— Форвертс! — закричал Лефорт. — Багинеты выставь!
Вперед вынеслась дворцовая конница. Но, встреченная огненными вспышками, стала откатываться назад. И как ни понукали кавалеристы своих коней, они упрямились. Ржанье, грохот выстрелов, дым и туча пыли поднялись над полем сражения, все перемешалось в беспорядке. Где свои, где чужие?
— Руби, коли, стреляй!
Бой разгорался нешуточный. Азарт овладел всеми. Петр вскочил на коня и поскакал в самую гущу сражения. Горящий пыж угодил ему прямо в лоб. На мгновенье он был ослеплен. Ухватив поводья одной ладонью, он другой прикрыл глаза. Лицо горело от ожога. Но это не умерило его азарта. Он быстро пришел в себя и продолжал размахивать шпагой.
— Вперед, вперед!
Потешные теснили стрельцов. Случалось, свои нападали на своих. Разберешь ли в завесе дыма и пыли, кто свой, кто чужой.
— Держать строй! — надсадно вопил Петр. Он видел эту неразбериху, но ничего не мог поделать. Его не слышали в грохоте разрывов. Как он ни надрывался, все было бесполезно.
Он понял: обе стороны стояли слишком близко друг к другу. Их разделяло не более трех сотен сажен. Вот они и перемешались. Надо было выбрать поле попросторней. В следующий раз он расставит противные стороны по-другому, дабы они не видели друг друга. Этот блин вышел комом, хоть он вовсе не был первым.
Подскакал Лефорт на караковой лошадке.
— Ох, Питер, да тебя опалило! — воскликнул он. — Вот тебе платок, помочись в него да утри лицо. Постой, лучше я сам.
Кругом мужики — не зазорно. Петр помочился в протянутый платок. Только теперь, когда он остыл от горячки боя, почувствовал жжение. Лицо горело. Платок в руках Лефорта был коричнево черен, с бурыми пятнами запекшейся крови.
— Эх, царь-государь, негоже тебе лезть в пекло, — урезонивал его окольничий Гаврила Головкин. — Пусть народ бьется, а ты с горушки гляди да смекай, как бы лучше.
Лефорт был другого мнения.
— Все надо своими боками почувствовать. До смерти бы не убили, зато страха избегнул, в азарт вошел.
— Наука это, — согласился Петр. — Однако матушка браниться станет, на меня глядючи. Сильно заметно, Франц?
— Да уж, скрыть нельзя. Ничего, дня через три заживет. Благо щетинка твоя тебя защитила.
— Она же и погорела, — заметил Головкин.
— Не без этого, — философски обронил Лефорт. — Борода горит как свечка. Я вот бреюсь, и мне пыж не страшен.
— Пора всем бороды брить, — сердито сказал Петр. — В бою борода помеха, ни к чему она и в жизни.
— Попы ваши станут противиться бритью бород: на иконах-де все святые бородаты, — засмеялся Лефорт. — Да и отцы и деды ваши были бородаты.
— Борода — примета истинного мужа, — возразил Головкин, который, однако, уже стал носить короткую бородку, да и ту собирался сбрить, по его собственным словам.
— Доберусь я и до бород — дай только срок, — решительно бросил Петр. — Предвижу баталию с бородачами, но надобно их одолеть.
— И я предвижу — эта твоя баталия, Питер, будет самой трудной, самой упорной. И, как знать, не потерпишь ли ты поражение, — улыбка не сходила с лица Лефорта. Он-то был гладко выбрит.
— А я, Франц, не из тех, кто мирится с поражением. Вот войду в возраст и тогда…
Он не договорил, но все поняли, что будет тогда. Юный Петр оправдывал свое имя: он был тверд, как камень, как кремень. И уж от удара об этот человеческий кремень летели искры. С каждым годом их становилось все больше, этих искр. Да и кремень обтесывался. И уж самые дальновидные, — а к ним принадлежал и князь Василий Васильевич Голицын из противного стана, — предвидели: многим придется ушибиться об этот камень, а иные и вовсе разобьются насмерть.