Том 4. Повесть о жизни. Книги 1-3 - Константин Паустовский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Между прочим, что такое поэзия? — неожиданно спросил Черпунов. — Пожалуйста, не собирайся мне отвечать. Это определить нельзя. Вот раковина с острова, где жил Маклай. Если ты долго будешь смотреть на нее, то вдруг тебе придет в голову, что как-то утром солнечный свет упал в эту раковину и так на ней и остался на вечные времена.
Женщина села на стул около двери и начала стаскивать с руки перчатку.
Я уставился на раковину. На минуту мне показалось, что я на самом деле уснул и вижу медленный восход солнца над прозрачными массами океанской воды и вспышки розовых лучей.
— Если ты прижмешь раковину к уху, — говорил где-то далеко Черпунов, — то услышишь гул. Я не могу тебе объяснить, почему это происходит. И никто тебе этого не объяснит. Это тайна. Все, что человек не может понять, называется тайной.
Женщина сняла шляпку и положила ее себе на колени.
— Возьми, послушай, — предложил Черпунов.
Я прижал раковину к уху и услышал сонный шум, будто далеко-далеко набегали на берег равномерные волны. Женщина протянула руку:
— Дайте и мне. Я уже давно не слушала.
Я отдал ей раковину. Она прижала ее к уху, улыбнулась и приоткрыла рот так, что были видны ее маленькие, очень белые и влажные зубы.
— Что же ты, Маша, не идешь к Кирхгейму? — неожиданно спросил Черпунов.
Женщина встала.
— Я раздумала. Мне скучно одной идти к Кирхгейму. Извините, если я помешала.
Она вышла из столовой.
— Ну, что же, — сказал Черпунов, — продолжим нашу беседу, молодой человек. Вон там в углу стоят черные ящики. Принеси-ка сюда верхний ящик. Только неси осторожно.
Я взял ящик и поставил его на стол перед Черпуновым. Ящик оказался совсем легким.
Черпунов не торопясь открыл крышку. Я заглянул через его плечо и невольно вскрикнул. Огромная бабочка, больше, чем лист клена, лежала в ящике на темном шелку и переливалась, как радуга.
— Не так смотришь! — рассердился Черпунов. — Надо вот так!
Он взял меня за макушку и начал поворачивать мою голову то вправо, то влево. Каждый раз бабочка вспыхивала разными цветами — то белым, то золотым, то пурпурным, то синим. Казалось, что крылья ее горели чудесным огнем, но никак не сгорали.
— Редчайшая бабочка с острова Борнео! — с гордостью произнес Черпунов и закрыл крышку ящика.
Потом Черпунов показал мне звездный глобус, старые карты с «розой ветров», чучела колибри с длинными, как маленькие шила, клювами.
— Ну, на сегодня довольно, — сказал Черпунов. — Ты устал. Можешь приходить ко мне по воскресеньям.
— Вы всегда дома?
— Да. Я уже стар, чтобы бродить и путешествовать, мой друг. Вот я и странствую по стенам и столам. — Он показал на книжные полки и на мертвых колибри.
— А вы много путешествовали? — спросил я робко.
— Не меньше, чем Миклухо-Маклай.
Когда, торопясь и не попадая в рукава, я натягивал в передней шинель, вошла молодая женщина. Она была в коротком узком жакете, в шляпе и перчатках. Маленькая темная вуаль была опущена у нее на глаза. От этого они казались совсем синими.
— Вы где живете? — спросила она.
Я ответил.
— Значит, до Крещатика нам по пути. Пойдемте вместе.
Мы вышли. Черпунов стоял в дверях и смотрел нам вслед. Потом он громко сказал:
— Маша, прошу тебя, будь осторожна. И возвращайся скорей.
— Я слышу, — ответила женщина, но не оглянулась.
Мы миновали Никольский форт с бронзовыми мордами львов на крепостных воротах, прошли через Мариинский парк, где я встретил когда-то гардемарина, и повернули на Институтскую улицу. Женщина молчала. Я тоже молчал. Я боялся, что она о чем-нибудь спросит и мне придется отвечать.
На Институтской она наконец спросила:
— Что вам больше всего понравилось в нашем музее?
— Бабочка, — ответил я, помолчав, и добавил: — Только жалко эту бабочку.
— Да? — удивилась женщина. — Почему же вам ее жалко?
Мне в то время никто не говорил «вы», и от этого я еще больше смущался.
— Она очень красивая, — ответил я, — а ее почти никто не видит.
— А еще что вам понравилось?
На Крещатике мы остановились около кондитерской Кирхгейма. Женщина спросила:
— Вам позволяют пить какао в кондитерской? И есть пирожные?
Я не знал, позволяют ли мне это или нет, но вспомнил, что один раз я был с мамой и сестрой Галей у Кирхгейма и мы действительно пили какао. Поэтому я ответил, что, конечно, мне позволяют бывать у Кирхгейма.
— Вот и хорошо! Тогда пойдемте.
Мы сели в глубине кондитерской. Женщина отодвинула на край столика вазон с гортензией и заказала две чашки какао и маленький торт.
— Вы в каком классе? — спросила она, когда нам подали какао.
— Во втором.
— А сколько вам лет?
— Двенадцать.
— А мне двадцать восемь. В двенадцать лет, конечно, можно верить всему.
— Что? — спросил я.
— У вас есть какие-нибудь любимые игры и выдумки?
— Да, есть.
— И у Петра Петровича есть. А у меня нет. Вот вы бы приняли меня в свои игры. Мы бы хорошо играли.
— А во что? — полюбопытствовал я. Разговор становился интересным.
— Во что? Ну хотя бы в Золушку или в бегство от злого короля. Или мы придумали бы новую игру. Она называлась бы «Бабочка с острова Борнео».
— Да! — сказал я, загораясь. — Мы бы разыскали в заколдованном лесу колодец с живой водой.
— С опасностью для жизни, конечно?
— Ну да, с опасностью для жизни!
— Мы бы несли эту воду, — сказала она и подняла на лоб вуаль, — в ладонях. Когда один уставал бы нести, он осторожно переливал бы воду в ладонь к другому.
— Когда мы будем переливать воду, — заметил я, — одна или две капли обязательно упадут на землю, и в тех местах…
— В тех местах, — перебила она, — вырастут кусты с большими белыми цветами. А что случится потом, как вы думаете?
— Мы обрызгаем бабочку этой водой, и она оживет.
— И превратится в прекрасную девушку? — спросила женщина и засмеялась. — Ну, пора идти. Вас, наверное, ждут дома.
Мы вышли. Она проводила меня до угла Фундуклеевской, а оттуда пошла обратно. Я оглянулся. Она переходила Крещатик, тоже оглянулась, улыбнулась и помахала мне маленькой рукой в черной перчатке.
Дома я не рассказал никому, даже маме, что был в кондитерской Кирхгейма. Мама все удивлялась, почему я ничего не ем за обедом. Я упорно молчал. Я думал об этой женщине, но ничего не понимал.
На следующий день я спросил у одного из старшеклассников, кто эта женщина.
— А ты разве был у Черпунова? — спросил старшеклассник.
— Был.
— И видел музей?
— Видел.
— Повезло, — сказал старшеклассник. — Это его жена. Он старше ее на тридцать пять лет.
В следующее воскресенье я не пошел к Черпунову, потому что среди недели он заболел и перестал ходить в гимназию. А через несколько дней мама вдруг спросила меня за вечерним чаем, не видел ли я у Черпунова молодую женщину.
— Видел, — сказал я и покраснел.
— Ну, значит, правда, — обернулась мама к отцу. — А он был с ней, говорят, так добр! Она жила, как принцесса в золотой клетке.
Отец ничего не ответил.
— Костик, — сказала мама, — ты уже выпил чай. Иди к себе, скоро пора ложиться.
Она услала меня, чтобы поговорить с отцом о Черпунове. Но я не стал подслушивать, хотя мне очень хотелось знать, что случилось.
Вскоре я узнал об этом в гимназии. Жена ушла от Черпунова, уехала в Петербург. Старик заболел от горя и никого к себе не пускал.
— Так и надо «Черномору», — сказал гимназист Литтауэр. — Не женись на молодой!
Мы возмутились этими словами. Мы любили старика Черпунова. Поэтому на следующем же уроке, когда француз Сэрму влетел в класс, мы отомстили Литтауэру.
— Литтауэр! — громовым хором крикнул весь класс. — Иттауэр! Тауэр! Ауэр! Эр!
Потом сразу наступила тишина.
Сэрму вспылил и, как всегда, не разобрав, в чем дело, крикнул:
— Литтауэр, вон из класса!
И поставил Литтауэру четверку по поведению.
Больше мы не видели Черпунова. Он не вернулся в гимназию.
Через год я встретил его на улице. Он едва брел — желтый, опухший, опираясь на толстую трость. Он остановил меня, расспросил, как я учусь, и сказал:
— Бабочку помнишь? С острова Борнео? Так вот, нет у меня уже этой бабочки.
Я молчал. Черпунов внимательно посмотрел на меня.
— Я подарил ее университету. И ее, и всю свою коллекцию бабочек. Ну, будь здоров. Рад был встретить тебя.
Черпунов вскоре умер. Я долго помнил о нем и о молодой женщине. Непонятная тоска охватывала меня, когда я вспоминал ее вуаль и то, как она, переходя Крещатик, улыбнулась и помахала рукой.
Когда я был уже в старшем классе, преподаватель психологии, говоря нам о плодотворной силе воображения, неожиданно спросил: