Сны в руинах. Записки ненормальных - Анна Архангельская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А я когда-нибудь тебе врал? – радостный, я не мог отказать себе в удовольствии немного поиздеваться над ним.
– Да постоянно! – настроение у него заметно улучшилось.
– А сегодня? – шутливо подыграл я, скрепляя начало этих переговоров о прекращении огня.
Венеция вручила нам по чашке и села на подлокотник, завалившись на меня боком. Почему-то при Расти она всегда демонстрировала эту свою принадлежность мне. Но я и не пытался разбираться в причинах столь странной особенности их взаимоотношений. И на то были свои основания. Я знал Расти, и уже одного этого было достаточно, чтобы доверять им обоим. И даже если отвлечься от того, что оба они были слишком горды, чтобы бессмысленно унижать меня и самих себя ненужной ложью, то кроме этого я никак не мог отделаться от подсознательного, затаившегося где-то очень глубоко ощущения, что мои с Венецией отношения – всё ещё некий контракт. Бессрочный и неопределённый из-за моей же глупости, нежелания бестактно интересоваться деловыми подробностями. А потому, что бы там ни кололо временами мою ревность, как бы ни стремилась иногда Венеция зацепить моё чувство собственника, всё это было если не тщетно, то уж явно ненадолго. Я просто не считал себя вправе настолько бесцеремонно претендовать на её привязанность. Быть может, не признаваясь в этом себе самому, боялся рискнуть однажды и из-за одного такого порывистого мгновения жажды откровений перечеркнуть всё то, что так ценил в наших с ней отношениях. В любом случае, даже если и было что-то между ними, то это было не серьёзно и давно…
– Так что у тебя случилось? – я осторожно приобнял Венецию, стараясь ненароком не принять кофейный душ.
– Да сестра с утра выпендрилась. Просила, чтоб я её ухажёра тоже в страховку вписал. Дура! – Расти словно толкнули, и он неуправляемо отпустил своё накопившееся с вечера раздражение. – Вот каким, спрашивается, он боком к нашей семье?! – он тут же чуть не подавился кофе. – Нет, каким боком я, конечно, знаю. Передним. Но просить вписывать его куда-то – это же полный беспредел! Короче, ругались с ней часа три. Сошлись на том, что она, наконец-то нашла своё счастье – уже шестое на моей памяти, – а я теперь ей жизнь ломаю своими принципами. Снова и опять, понимаете ли… Мать тоже с вечера всё рыдала. Не хочет, чтобы я в армию шёл. Точно твои слова повторила про пули, – он вздохнул. – В общем, все нервы вымотали, до которых копы не дотянулись. Так что, если у тебя где завалялась лишняя коробочка ненужных, не очень потрёпанных нервов – подари.
Он и правда выглядел замученным, особенно сейчас, когда выскользнул из тисков самообладания, готовности обороняться ещё и от моих уговоров. Я бы хотел его подбодрить, но просто не знал чем, а потому только сочувственно молчал, заражённый его семейными проблемами. Впрочем, похоже, что ему просто надо было выговориться, стряхнуть с себя эту свою бессонную, скандальную ночь.
– Как-то невесело, когда тебя так неприкрыто все хоронят, – он болтал в чашке кофейную тьму, сосредоточенно рассматривал там что-то. – А ты чего вдруг надумал?
– Ну, таких психов как ты в армию без сопровождения не берут, – я попытался как мог разрядить обстановку. – Да и с Вегасом вчера поцапался. Слиняю лучше от греха подальше.
Расти покивал, но вряд ли услышал хоть половину из сказанного, рассеянно думая о чём-то своём.
– Ну двинули тогда. А то сержант ещё передумает с нами в благотворительность играть. Или в полиции что новое откопают.
Тут я не мог с ним не согласиться. Раз уж выбрал себе путь, то не было никакого смысла стоять на месте, любоваться этим выбором и рассчитывать, что удача не отчается ждать до бесконечности долго моей решительности сделать шаг.
Венеция, подобрав под себя ноги, тихо и незаметно притаилась в кресле, так же, как Расти, рассматривала отражение в чашке. Скованная и грустная, будто кем-то незаслуженно обиженная, она, казалось, споткнулась обо что-то, какой-то неразрешимый, непосильный для одного лишь человека вопрос, ставший вдруг препятствием, преодолеть которое она не знала как. И теперь, будто устав, сидела возле этой стены, собиралась с мыслями и силами, чтобы отважиться и суметь пойти дальше. Но занятый своими спешными сборами, весь в собственных размышлениях, я совершенно забыл про неё, не обратил внимания на эту тихость, так ей не свойственную. Только когда я уже совсем собрался и потянулся за Расти к выходу, она вскочила, всё так же молча, будто боясь спугнуть что-то словами, серьёзно и как-то тревожно взяла меня за руку, прошла до двери. Я машинально шагнул за порог, но она удержала мою руку, не давая выйти. Будто с трудом проснувшись и наконец-то соизволив заметить всю эту необычность, я удивлённо посмотрел на неё. И что-то в её лице сказало больше, чем любые слова…
– Подожди, я сейчас, – кивнул я Расти, и он деликатно отошёл.
Ещё не понимая, что происходит, но чувствуя, что это что-то важное, а не просто каприз или властность, я подошёл к Венеции. Как по какому-то сигналу её глаза стали наполняться слезами. В немом молчании они срывались с ресниц, и сложно было бы чем-то напугать меня больше, чем этим бесшумным, ужасающим своей неудержимостью проявлением горя. Я прижал её к груди. Обнимая как ребёнка, успокаивал, не зная, какие слова можно придумать, чтобы укротить, излечить здесь и сейчас эту болезненную тоску её души. Напрягая скулы, я сдерживал что-то щемящее, остро воткнувшееся в сердце…
Неужели мы значили друг для друга больше, чем предполагали? Когда наше «деловое соглашение» перестало быть соглашением и стало чем-то иным? И почему только сейчас, когда уже безнадёжно поздно, это стало вдруг заметно? Или это всего лишь нежелание, боязнь отказаться от ставшей привычной, удобной жизни?
Я спрашивал сам себя, страшась произнести все эти вопросы вслух, чтобы этой случайной небрежностью поиска ответов не ранить Венецию, которая, наверное, и сама не совсем понимала, отчего плачет, и что старается выразить этими слезами её сердце. Я осторожно и ласково гладил её лицо, смотрел на капли, которые всё катились и катились по щекам.
– Скажи, что это шутка. Ну пожалуйста, – с мелко дрожащими, непослушными губами она всё ещё хваталась за выдуманную надежду.
– Тюрьма или армия, – так же тихо сказал я. – Выбирай.
Она всхлипнула, как-то отчаянно глядя на меня, не в силах решить, пугаясь этой мнимой ответственности за приговор моей жизни. Я поцеловал её в солёные, припухшие от слёз губы. Закрыв лицо руками, обессилев сдерживаться, она зарыдала почти в голос. Я просто не знал, что ещё могу сделать. Всё, чем я пытался утешить, все эти нежности, объятия и поцелуи, казалось, всё только портили. Ничто так не сбивает с толку, как эти загадочные, непостижимые и необъяснимые механизмы воздействия на женскую душу. То, что помогает и спасает в одном случае, в другом – таком же! – почему-то уже не работает.
И я просто тихо ушёл, оставив Венецию плакать, трусливо и цинично надеясь, что без зрителя одинокие слёзы быстрее излечатся, если не сердцем, то хоть разумом. Закрывая дверь, я слышал её судорожные, беспомощные всхлипы и чувствовал себя бездушным чудовищем. Но что ещё я мог сделать?
Расти участливо вздохнул:
– Проблемы?
– Ничего… Она поймёт, – я и сам в это не совсем верил, но выхода всё равно не было.
Я выбрал свой путь. Теперь надо было заняться бюрократией. А Венеция… Ей нужно было время, чтобы разобраться, понять и принять моё решение. Или не понять и не принять. Её выбор ждал своего часа уже независимо от меня.
Возможно, вечером я вернусь в пустую квартиру… И возможно, так будет даже проще для нас обоих.
В любом случае я больше не позволю ей плакать.
XI
Мутное солнце висело над самой землёй, краешком цепляясь за горизонт, корёжилось в забрызганном водяной крошкой стекле. Уже часа полтора мы тряслись в автобусе, огромном и душном, волочившем наши бесповоротно проданные государству тела к месту учёбы на бравых молодцев, «гордость нации», фотографиями которых так щедро пестрят рекламные армейские листовки.
Расти то ли спал, то ли притворялся, а я уныло рассматривал дождливую, робко поросшую кустиками даль и вспоминал суматоху прошедших дней. Изнывая от жалости к самому себе, угнетая самообладание, думал про Венецию, про тёмную, будто осиротевшую, а когда-то такую весело-шумную квартиру, в которую ни она, ни я, быть может, уже никогда не вернёмся.
Так и не разобравшись в самом себе, в каком-то новом, незнакомом ощущении, я будто бросил его в спешке, сбежал, так и не доделав что-то важное. И теперь маялся от этого чувства чего-то так и не понятого, оттого, что упустил, вероятно, единственный шанс узнать ответы.
Может, и нужно было задать Венеции те вопросы? Не бояться за неё, за себя и просто рискнуть?